Она еще раз осмотрелась и позрела тлен: парча на стенах выцвела, поблекла и истерлась, ковры персидские побила моль, иконы — время и жук-древоточец…
— Глеб умер и скорбью умертвил меня… Потом был Аввакум, души моей водитель — от цвета смерти не избавил, не оживил, напротив, плоть схоронил под власяницей… И вот явился странник, дударь искусный… За собой позвал, сулил одежды белы, но глубже погрузил в сей черный мрак…
Вдруг ей почудилось, что она слепнет! Угас в зерцале образ, иконы растворились в серой мгле, пропали стены, лишь пятна окон да светлячок лампадки…
— Ох, Господи! Се ночь пришла, темно в опочивальне! — она чуть оживилась. — И посему мне чудится и чернь, и белизна мертвящая…
Дрожащими руками она зажгла свечу, затем вторую, третью — много свечей! Расставила повсюду: на подоконники и балдахин, на лавки, на пол и вокруг зерцала. Все осветила! И вновь заглянула в серебряную муть.
Иных вдовиц покраше в гроб кладут: свет выхватил из плоти череп, обтянутый пергаментом. Провалы глаз, курносый нос, оскалены уста…
Именье можно сохранить, изгнать мошенников, воров, распутников, надзор приставить строгий за всеми вотчинами, и все одно, оставить сына нищим…
Взирая на себя и мысля так, она вдруг вспомнила платок исподний — на вид простой, камчатный, тонкий и чуть сиреневый. Иль так почудилось, когда дары смотрела: закатный свет ронял оттенок. Ткань разливалась в дланях и был соблазн не повязать его — хотя бы поднести к ланитам, прикоснуться. Но тогда сдержалась…
Однако же сейчас, увидевши себя в зерцале, ей страстно захотелось его примерить. Не так и грех велик, коль на минуту снять с себя свой скорбный плат…
Открыв сундук, боярыня метнула в сторону и жемчуга, и самоцветы, одежды разбросала — платок нашла на дне. Чуть-чуть с ним поиграла и как бы невзначай главу им облекла.
О, Боже Правый! Из мути серебра смотрел девичий лик. Сень смертная, безжизненный оскал и черный тлен — куда-то все пропало!
— Нет, не сниму, — Себе сказала, не ведая греха, и, увлеченная, плат черный ногами потоптала.
Но, опустив глаза, увидела одежды — монашеский подрясник, а под ним — нательную хламиду цвета скорби: рубахой не назвать, что исподи носила. Отец духовный дозволял лишь белые вериги, и потому, что на ее конюшне стояли рысаки хреновские, все сивой масти. Сам пощипал хвосты и гривы, сам власяницу сплел…
— Ах, если бы к сему платочку сорочицу из шелка…
Она перебрала одежды, но нижнего белья не отыскала — не принято невестам дарить исподнее. Вздохнула и уж хотела все сложить в сундук, но в миг сей хоромы вздрогнули, засов упал и растворилась дверь. Влетевший ветер вздул шелка, прибил огни свечей, смел с головы платок да унес куда-то… Она ко входу обернулась — душа оборвалась, на миг забыла, что в неприглядном виде — боса, простоволоса, а все дары разбросаны по полу.
— Ох, Матерь Пресвятая…
Все тот же странник — главой под потолок, изломанные брови, волчий взор. Ну, разве что мужалый и серебро шитья с кафтана достало бороды…
— Сказали мне, даров не приняла, — боярин усмехнулся. — А ты перед зерцалом, вокруг — одежды, самоцветы и жемчуга… Старуха солгала?
— Нет, правду говорила, — боярыня рукою потянулась к свечке — длань ожгла. — Даров не приняла.
Он не поверил, огляделся, хмыкнул.
— Зачем же разложила? Наряды, камни…
— Я разбросала их…
— Зачем? По нраву не пришлись?
— Чтобы попрать ногами!
Огонь палил и силы придавал. Позревши на сие, боярин к ней шагнул, однако не руку от пламени отвел, а погасил свечу. Она к другой приставила, не поднимая глаз — он потушил другую.
Скорбящая в сей миг же к третьей… Он пальцами сорвал огонь…
И так пошли по кругу всей опочивальни, пока не очутились у последней, стоящей на полу. Оплывшая свеча почти что догорала, фитиль накренился и испускал косой язык со струйкой дыма. Боярыня пред ним колени преклонила и руки подняла, однако жечь не стала — вдруг замерла с воздетыми руками, как волхвица. Он тоже на колени опустился, ладони ко свече поднес, ровно птенца ловил, но огонек в живых оставил.
— Шесть весен минуло, — она впервые очи подняла. — Шесть сроков скорбь носила. И зело привыкла…
— Шесть весен… Мне мыслится, одна. Как время пролетело…
— Я все ждала…
— И я пришел.
— Но почему так поздно? Все странствовал? Иль на дуде играл?
— Служил в приказе тайном.
— В каком приказе, коль деверя уж нет на свете?
— Бориса с нами нет, однако же приказ его бессмертен. Потом я странствовал, ходил пешком и плавал по морям. И на дуде играл… Как вышел срок, так и явился. Дары тебе привез и белые одежды…
— А я тебя искала. И как бы ненароком пытала и придворных, и царицу… Никто тебя не знает.
— Немудрено. Приказ-то тайный. Твой деверь знал, да ныне нет его…
— Ужели царь не знает?
— Дел множество у государя, и недосуг ему.
— Мне стало чудиться, ты — призрак… Когда являлся странником, и ныне… Коль не прислал бы сватов, и кровь не пролилась, в сей час бы верила — обман…
— Все время слышал зов твой и верил — ждешь.
— И ждать устала. Позри, к лицу мне черное?
— Я белое прислал! Прими, не попирай ногами. И воскрешу тебя!
— Скорбь в сердце въелась, — боярыня слабела, руки опускались. — Наряды поменяю, осыплюсь жемчугом, украшусь камнем-самоцветом… Но выбелю ли душу? Как воскресишь, коли она мертва, и вот уже мертвеет тело?
Огонь коснулся дланей, а силы не прибавил: плоть онемела… Боярин не тушил свечи — взял ее руки, из пламени убрал.
— Как солнце воскрешает землю после седой зимы…
— Бесплодно все — сваты, потеха и пастушья дудка. Вместо тепла на сердце — кровь… Оставь надежды, отступись! — и руки отняла. — Вот догорит свеча — ступай…
— Не отступлюсь!
Он встал, поднял ее с колен и, захватив у ворота одежды, единым махом разорвал и бросил в стороны. Остался лишь нательный крест…
Свеча мигнула и угасла…
9.
На службе в храмах он чувствовал тоску. Справлял ли малый чин в обыденное время, крестил, венчал и отпевал, иль литургию в праздник при полной церкви прихожан — не пело сердце. И ладно бы, коль тосковал в заштатном храме, где весь народ по пальцам перечтешь — в соборах, в стольном граде сия зараза доставала душу!
По-первости, как возвышался и получал приход поболе прежнего, он вдохновлялся, служил