Обижаться на Витьку Матвей, конечно, не стал. Тому и правда не везло: его очередь проверять систему вечно выпадала на самое жаркое время суток.
Когда, чуть живые от зноя, отгоняя блестящих мушек, летающих в перегретых головах, Матвей с солдатами добрались до места, то сразу поняли, что переход через границу произошел, притом переход серьезный. Система была отключена так профессионально, как это едва ли сумели бы сделать неграмотные афганские дехкане. Когда Матвей связался по рации с заставой, то сразу услышал звуки боя. Значит, это был не просто переход с грузом опия, но и нападение на пограничников. Забыв про жару, они бросились обратно на «Майами», но к тому времени, когда добрались до нее, все было уже кончено. Нападение было отбито; на песке перед казармой лежали трупы шести бандитов и двух солдат. Матвей издалека узнал Витькину белобрысую голову с двумя — знак удачливости — макушками…
И вот теперь, по привычке приглядываться к приметам, он сразу связал свою неожиданную удачу со смешной девчонкой, которая ни с того ни с сего оказалась у него в машине.
Сначала ему показалось, что она похожа на Никитку. Доверчивость уж точно была такая же, и такая же готовность к счастью. Но потом, когда он разглядел ее не урывками, в водительском зеркальце, а получше, в отблесках каминного огня, то сразу понял, что « доверчивость, и готовность к счастью — это все-таки не главное в ней и не это к ней притягивает.
Главным было то выражение — или даже не выражение, а что-то более глубокое, он просто не знал, как это назвать! — которое стояло у нее в глазах так, как будто в них были зажжены свечки. Он и в первую, совсем короткую с ней встречу, когда она пыталась показывать карточные фокусы, заметил это необычное, не связанное с внешним освещением сиянье ее глаз. А теперь оно потрясло его совершенно.
Она смотрела на него с таким вниманием, с каким никто никогда на него не смотрел, и, как Матвей с изумлением понял, смотрела даже не на него, а прямо ему в душу. Но при этом в ее пристальном внимании не было ни капли желания покопаться в его душе и извлечь из нее пользу для себя, а было то, что вызывало в его душе какой-то очень сильный всплеск, делало ее ясной для него самого. Все, что даже наедине с собою, не говоря уже об общении с другими, было для него смутным и тревожным, становилось понятным во взгляде ее сияющих глаз. Да и не только глаз — когда она пропела простую песенку про весенний колокольчик, Матвею захотелось смеяться от сознания простоты и правильности жизни, своих сил, своего настоящего и будущего. Было в ее голосе что-то такое, что убеждало в этом непреложно.
И когда она вдруг бросилась бежать от него — он даже не понял, почему это произошло, что он сказал не так, — у него было такое чувство, как будто на улице разом выключили весь свет и он остался в кромешной темноте и кромешном же одиночестве.
В таком смятенном состоянии он и приехал к родительскому дому на Малой Дмитровке.
— Матюшка? — удивилась мама, когда он неслышно вошел из прихожей в гостиную, где она читала, с ногами забравшись на изогнутую колбасой козетку. Эта бессмысленная штука стояла в ермоловской квартире всегда, и потому никто даже не думал от нее избавиться, несмотря на ее явное неудобство. — Ты же сказал, в Зяблик» сегодня на ночь поедешь. Случилось что-нибудь?
Персонального водителя, как для прежней директрисы, для Матвея нанимать не пришлось. Он сам водил синюю школьную «Тойоту», купленную для директора еще при Лесновском, и приезжал в Зяблики по своему личному расписанию.
— Ничего, ма. То есть да, случилось. Все бумаги по школе мне подписали.
— Умница! — обрадовалась мама и тут же засмеялась: — Костюм теперь снимешь, в джинсах своих обожаемых будешь ходить. Жалко, между прочим. Тебе костюм идет, ты в нем до невозможности элегантный.
— Это папе костюм идет, а я, как надену, сразу депутата вспоминаю, — хмыкнул Матвей. — Ты галстук за штуку баксов купил — дурак, за углом дают за две.
— А ты не вспоминай, — посоветовала мама. — Ну, как там твоя школа? Я уже и забыла, когда тебя последний раз видела.
Когда Матвей сообщил ей о своей новой работе, то очень удивился тому, что она приняла это как должное.
— А я всегда знала, что ты не сможешь всю жизнь заниматься бессмысленным делом, — объяснила она. — Какой-то криминальный депутат, бизнес его, предвыборная кампания… Должно же было все это тебя когда-нибудь разочаровать.
Матвей счел за благо не объяснять маме, что никогда и был очарован депутатом Корочкиным и работал у него совсем по другой причине. Жизненная энергия била из тог фонтаном, в Корочкине была та простая, не пытающаяся себя осмыслить сила, которой Матвей совсем не чувствовал в людях, окружавших его, например, в университете. И он захотел стать частью этой силы и захотел научиться управлять такой энергией, потому что понял, что управление ею — это и есть управление заводами, газетами, пароходами и, главное, людьми.
Нельзя сказать, что он всему этому не научился. Просто в конце концов понял, что больше не хочет платить за эту учебу требуемую цену.
— Ага, вот что про школу! — усевшись на ковер рядом с козеткой, вспомнил он. — Есть у тебя какой-нибудь знакомый искусствовед, чтоб не убогий и чтобы историю искусств мог у мелких детей не скучно вести?
— Какие высокие требования к искусствоведу, — улыбнулась мама. — Которое главное?
— Оба главные. Чтоб без занудства объяснил, почему Парфенон это красиво, а дом на Рублевке в виде Парфенона — не очень.
— Маленький ты мой директор! — засмеялась она. — Да если бы это было так легко объяснить, и искусствоведы были бы не нужны!
— Ну, ты же мне когда-то объяснила, — пожал плечами Матвей. — Как тебе это удалось, не понимаю. Я вот не то что детям, даже учительнице не могу объяснить, чем Толстой лучше «Космополитена».
— Выдающаяся, должно быть, учительница. А про Толстого тебе папа когда-то объяснял — забыл? Тебе тогда лет двенадцать было, а ты между тем прекрасно все понял.
— Папа объяснять умеет, — улыбнулся Матвей. — Где он, на работе?
Спросив, где отец, он вздрогнул. Привычка не задавать маме этот вопрос стала за восемь лет такой сильной, что Матвей до сих пор не мог от нее избавиться.
— В Праге. — Еще он никак не мог привыкнуть к тому, что ма теперь всегда может ответить на этот вопрос. — Там новый телеканал образовался, папа договор на поставку оборудования заключает.
В отличие от многих доцентов и кандидатов наук, как и он, подавшихся в бизнес от безысходности и ради возможности кормить семью, Ермолов-старший и в этой новой для себя сфере оказался вполне успешен. О том, каково дался ему этот успех, он говорить не любил. Так же, как не любил встречаться с бывшими коллегами по матфаку МГУ, где сначала учился, а потом двадцать лет преподавал. В последние же пятнадцать лет он был генеральным директором и одним из акционеров английской фирмы «Форсайт энд Уилкис». Ермолов занимался продажами профессионального телевизионного оборудования не только в России, но и в Восточной Европе, потому и был сейчас в Праге.
Чтобы не думать больше о тех восьми годах, Матвей спросил:
— А что он мне насчет Толстого объяснял? Я и забыл уже.
— Неужели забыл? — удивилась мама. — Да ну, Матюшка, у тебя же память с детства отличная.
— А ты расскажи, — улыбнулся он. — Ты расскажи, а я послушаю.
Матвей не стал говорить маме, что просто ищет, чем бы успокоить свое необъяснимое смятение. Он потому и приехал сюда, в этот любимый дом, а не в свою квартиру, где все дышало холодом улетевшей Снежной Королевы и где он чувствовал себя поэтому Каем без Герды, и даже не в Зяблики — в них он все- таки был объектом пристального стороннего внимания.
— Мы возвращались из Сретенского. До Лебедяни автобусом, а оттуда в Москву поездом, потому что у папы машина сломалась и ее в автосервисе пришлось оставить. У него тогда «Жигули» были, помнишь?
— А то! — кивнул Матвей. — Он же меня на них ездить учил. Ну да, как раз в то лето, мне