как она родит — она не ждала этого и не боялась ни за себя, ни за ребенка. Да она и не представляла его себе, ребенка. Правда, когда он начал шевелиться у нее внутри, это потрясло ее, но только потому, что было каким-то новым, очень сильным знаком того, что Кастусь остался в ней, с ней и, как она вдруг робко подумала, знаком того, что так это теперь будет до конца ее жизни.
И вот ребенок родился, и все вокруг смотрят на нее как на пришелицу с того света и говорят, что она чудом жива… Тоня и теперь не понимала, зачем произошло это чудо, какой в нем был неведомый смысл. Но теперь она, хоть и с какой-то настороженной опаской, все-таки хотела увидеть своего сына. Его сына.
Может, потому что она совсем не ожидала этого ребенка и не пыталась представить, каким он будет, — его вид так поразил ее, что она застыла, как мраморное изваяние, когда, только на пятые сутки после родов, мальчика впервые принесли в палату и положили рядом с нею на постель.
Он не спал, но и не плакал. Он смотрел на нее прямым взглядом. Цвет его глаз трудно было разглядеть, потому что они были окружены не по-младенчески густыми прямыми ресницами. Видно было только, что смотрят эти глаза внимательно и, тоже не по-детски, серьезно. Еще была видна — да мало сказать видна, просто бросалась в глаза — гармоничная правильность черт его крошечного лица.
Он был так похож на Кастуся, и не только чертами похож, но всем своим удивительным, совершенно не младенческим выражением, что сердце у Тони остановилось от невозможности такого сходства. И тут же, сразу после мучительной этой остановки, забилось стремительно, остро, и так же стремительно полетели у нее в голове мысли.
«Не судьба… Что же она такое вообще? Да какая разница! Вот он, мальчик. Мой мальчик?..».
Эта последняя мысль мелькнула с удивленным недоверием. Тоне вдруг показалось: не такой взгляд у этого ребенка, чтобы кто-нибудь на свете мог сказать про него «мой»…
— Что, мамаша, испугалась? — спросила детская медсестра, которая принесла мальчика. — Не бойся, не стеклянный твой малец! На ручки возьми, потетешкай его. Жалко, кормить уже не будешь, закололи тебе молоко лекарствами. Ну ничего, парень здоровый, и без твоей сиськи вырастет. Возьми его на руки, возьми, чего смотришь?
И тут мальчик наконец забеспокоился — может, захотел есть, может, еще по какой-то своей неведомой причине. Но, забеспокоившись, он не заплакал, а только нахмурился.
Глубокая вертикальная морщинка сразу легла между бровей, а от уголка глаза к виску протянулось белое стреловидное пятнышко. И, увидев все это — эти окончательные, торжествующие знаки сходства своего сына с его отцом, — Тоня заплакала.
Слезы текли по ее щекам не каплями, а потоками, и в этих потоках еще яснее, еще… сиятельнее виделись ей и суровая морщинка между бровей, и ореол прямых ресниц, и это пятнышко у виска.
Кастусь не мог остаться с нею, она знала это так же, как и он, но он хотел остаться с нею, он хотел этого так же сильно, как хотела она, — и жизнь, судьба, услышала их несбыточное, но такое же страстное, как первое их объятье на лесном озере, желание, и выполнила его так, как могла.
Это были последние Тонины слезы. Больше она не плакала никогда и ни о чем. Только растила мальчика. Она даже не растила его — ей казалось, она просто живет рядом с ним и смотрит, как он растет. Он с самого рождения знал, как ему расти и как жить, не в мелких подробностях, а в каком-то очень глубоком смысле. В нем было не упрямство, а то же благорожденное упорство воли, та же убежденность, которые — Тоня не успела сама это узнать, но чувствовала, что это именно так, — были в его отце. И это руководило ее сыном так же, как его отцом.
Поразительно, но, чувствуя в нем это так сильно, так, словно бы изнутри себя, Тоня знала, что сын остается для нее загадкой. Впрочем, это ее не удивляло. Она вспоминала, каким был взгляд Кастуся, когда он смотрел на нее, или не на нее, а просто смотрел куда-нибудь, и понимала, что мальчик и в этом тоже похож на него. Это была какая-то особенная загадка, загадка мужской природы, которую ей, женщине, не дано было разгадать никогда, к кому бы из впаянных в ее сердце мужчин эта загадка ни относилась.
Матери она о рождении внука не сообщила. Та узнала об этом случайно: позвонила однажды по своей надобности — чтобы Тоня переслала ей какой-то сервиз, который она почему-то не вывезла из московской квартиры, — и расслышала в трубке детский плач.
— Дура ты, Тонька, — в сердцах сказала мать. — Другая б хоть какого мужа постаралась найти, а ты… Ну, что с тебя взять, вся порода ваша такая, ермоловская. Смотри, на меня не рассчитывай!
— Я и не рассчитываю, — усмехнулась Тоня.
— Если вдруг Касьян позвонит, не говори, что родила, — предупредила мать. — Нечего ему лишний раз… Запилил меня уже, ребенка да ребенка ему подай.
Супруг устраивал ее во всех отношениях: много зарабатывал, уходил в долгие рейды. Единственным его недостатком было желание иметь сына, и с этим придурковатым, на ее взгляд, желанием матери приходилось бороться постоянно.
Борьба окончилась через год после того, как Тоня родила. Касьян Романович позвонил из Мурманска и сообщил, что Наташенька умерла от какого-то женского заболевания, пока он был в рейсе. На похороны Тоня не поехала — сослалась на то, что не с кем оставить ребенка. Подробности материной болезни она знать не хотела. Скорее всего, та умерла от очередного подпольного аборта. Тоня знала, что она делала их чуть не каждый раз, когда муж уходил в плавание — то от него, то от какого-нибудь случайного любовника.
Она не ждала материной смерти, но и не опечалилась ею. Она просто хотела забыть ее — и забыла.
Тоня собиралась назвать сына в память папы, но почему-то не смогла этого сделать. Она и сама не знала, что остановило ее, когда она пришла в загс, чтобы выписать свидетельство о рождении. То, что папино имя совпадало с именем Кастуся? Нет, все-таки совсем другое…
Когда регистраторша спросила, какое имя записывать ребенку, Тоне вдруг представились папины глаза — ясно, близко, со всем их глубоким, неизбывным несчастьем, — и словно стена встала у нее в груди.
Она уже попросила однажды для себя такой же судьбы, как у папы, в вечер накануне отъезда матери, она обменяла возможность счастья на ее отъезд, и эта просьба сбылась. И потому она не хотела определять судьбу своего сына ни в чем. Просто боялась этого, чувствуя в себе несчастье, о котором, по сути, сама попросила.
— Так как записывать будем, мамаша? — поторопила ее недовольная регистраторша. — Не задерживайте людей, дома надо было думать.
— Пишите… Сергеем пишите, — сказала Тоня.
Имя было ничье, просто имя, услышанное в первом послеродовом полубреду как обещание небесной защиты для ее ребенка.
— В графе «отец» прочерк ставим, — с каким-то даже удовольствием сказала регистраторша. — И о чем вы только думали, не понимаю! Отчество какое писать?
— Константинович.
— Как у вас? —Да.
— Фамилию не спрашиваю. Поскольку вы мать-одиночка, а отцовство не признано и не установлено судом, можно только вашу. Значит, Ермолов Сергей Константинович, так и записываем.
В пять лет Сережа решительно взял у мамы из рук сумку в магазине, куда они зашли по дороге из детского сада.
— Сереженька, она для тебя тяжелая, — попыталась возразить Тоня. — Смотри, мы же и сахар купили, и хлеб, и крупу.
— А тебе нельзя сумки носить, — заявил он.
— Почему же мне нельзя? Кто тебе такое сказал? — удивилась Тоня.
— Тетя Иришка сказала, что у тебя сердце болит. И женщине вообще нельзя поднимать ничего тяжелее сигареты.
— Это тебе тоже Иришка сказала? — засмеялась Тоня.
— Без меня больше в магазин не ходи, — сказал он. И пригрозил: — А то ничего есть не буду.
Иришка долго хохотала, узнав, какие последствия имели слова, которые она как сказала однажды Сереженьке, так тут же и забыла.