процессами.
— Пересчитайте. — Купюры были передвинуты поближе к кассирше. — И перепишите номера.
Рублевок оказалось ровно двадцать пять. Номера их совпадали с теми, которые Курков указал в заявлении. Торжество справедливости было полным, безоговорочным и подробно задокументированным.
Странный гость звонил куда-то, начальственным голосом требуя конвой, зардевшаяся от всего случившегося кассирша костерила не столько Костю, сколько начальника, под влиянием которого молодой бригадир сбился с пути истинного, из кабинета Корыта слышалось бульканье и доносился аромат лаврового листа.
Когда Костю уводили, он, как легендарный Овод, не обронил ни единого звука. Все случившееся было так неожиданно и кошмарно, что ему не хватало не то что слов, но даже и воздуха. Ревущая лавина смяла его, подхватила и, расплющивая обо все встречные валуны, понесла в бездну.
— Ну и что там у тебя слышно? — неделю спустя спросил Быкодеров у своего приятеля.
— Скажи, дело мое закрыто? — просипел в ответ Корыто.
— Да его пока и не открывал никто. Все как-то само собой улеглось. Генерал посмеялся да рукой махнул. Повезло тебе. Не парнишка ли подсобил?
— Не знаю… — Корыто вздохнул, словно автомобильная камера спустилась.
— Ты все сделал, как я велел?
— Сделал. Подсадили Жмуркина в камеру к двум рецидивистам. Те по пятому разу шли. Особо опасными признаны. По десятке им было заранее нарисовано. Это еще в лучшем случае. Я с ними быстро столковался. Дюжину флаконов «Тройного» пообещал. Обработали они Жмуркина знатно. Всю ночь гоняли.
— Ну а потом? — нетерпеливо перебил его Быкодеров.
— А потом суд состоялся. Дали им по три года общего режима. Это за грабеж с нанесением тяжких телесных повреждений! Рецидивистам! Каково?
— Выходит, мы с тобой из кривого ружья прямо в десятку попали?
— Вроде того. Придумал ты все красиво, ничего не скажешь. А теперь думай, как Жмуркина на волю вытащить.
— Это зачем? — Быкодеров изобразил крайнюю степень удивления.
— Ну как зачем!.. — Корыто даже заерзал на стуле. — Я ведь тебе объяснял. От его симпатий со мной беда случилась. А теперь все по местам стало. Разобрались. Фарт ко мне вернулся. Даже за кабанов страховку получил. И дочка вернулась. Пора и честь знать. Жалко парнишку.
— С каких это пор, дорогой товарищ Корыто, ты таким жалостливым стал? Забыл, где служишь? Да и вообще, при чем здесь ты? Тебя он невзлюбил, ладно. Да только этого мало, как в песне поется. Меня-то он только мельком видел, пару минут. А я на этом месте давно засиделся. — Быкодеров ласково погладил свой стол. — Пускай этот щенок и меня невзлюбит. Да так крепко, чтобы я через год министром стал.
— Да в своем ли ты уме, Захар Захарыч? Не-е, я в этом деле не участвую. — Корыто затряс башкой влево-вправо, словно слепней отгонял.
— Участвовать ты будешь во всем, что я тебе прикажу. Посмотри, — Быкодеров сунул ему под нос какую-то бумагу. — Приказ о твоем увольнении. За проступок, дискредитирующий высокое звание работника милиции. Только номер осталось поставить и дату. Прямо сейчас ставить или подождем?
— Да ты же только что сам говорил… заглохло все… Генерал посмеялся только…
— Не толкали, вот и заглохло. А захотев, можно знаешь какой трезвон поднять. Не станет же генерал из-за тебя своей шкурой рисковать.
— Вот ты, значит, как… — Корыто сгорбился. — Со мной ты, значит, разобрался. Подмял. А с ним как думаешь поступить? Как его ненависти будешь добиваться? Ногти станешь щипцами рвать?
— Ногти? — Быкодеров пожал плечами. — Придумаешь тоже. Ногти отрастут скоро. Тело заживчиво, а сердце забывчиво. Нет, мне надо, чтобы он меня каждый день ненавидел. Из года в год.
— Чую, ты крупную пакость задумал.
— Задумал, чего скрывать. Жмуркина твоего из рук выпускать нельзя. Он атомной бомбы пострашнее. Надо, чтобы он не только меня ненавидел, но и органы целиком. Неужели тебе ради процветания родных органов какого-то вахлака жалко?
— Ничего мне сейчас не жалко… Ни его, ни себя. Только процветать вы уже без меня будете…
— Ладно, не раскисай. Будешь ты еще полковником. Я об этом позабочусь.
Он нажал кнопку внутренней связи и сказал в микрофон коммутатора:
— Катя, сооруди нам чего-нибудь на двоих. Кофе, лимончик… Ну, сама знаешь.
— Я кофе не пью, — тупо сказал Корыто. — Мне бы чаю.
— Будет тебе чай, будет тебе и к чаю. — Быкодеров достал из сейфа два высоких хрустальных бокала. — Слушай, этот, как его, Сучков…
— Курков.
— Верно, Курков. Он от своего заявления не откажется?
— Не должен… Но только мое дело сторона;
Я завтра в госпиталь ложусь.
— В гроб ты ляжешь, — ласково посулил Быкодеров.
Обитая красной искусственной кожей дверь бесшумно отворилась, и секретарша Катя, среди работников управления, не утративших еще репродуктивных способностей, известная под ласковым прозвищем Килька, впорхнула в кабинет. Отстукивая каблучками ритм, на манер боевого барабана побуждавший мужчин к безумству и самопожертвованию, она прошествовала по сверкающему паркету и водрузила на стол мельхиоровый поднос, на котором имелось все, что нужно двум мужчинам, заливающим горе или, наоборот, отмечающим успех. После этого, закинув ногу на ногу, она уселась на подлокотник полковничьего кресла.
Впрочем, на Корыто, кроме больших звезд и алкоголизма, нажившего на службе еще геморрой, простатит и целый букет других хворей, это никакого впечатления не произвело.
«Печенку и ту видно», — неодобрительно подумал он.
ГЛАВА 7. УНИЖЕННЫЕ И ОСКОРБЛЕННЫЕ
Костя, успевший за неделю стать ветераном камеры, лежал в одиночестве на почетном месте под нарами. На самих нарах лежать было невозможно — они были сварены из железных прутьев, отстоящих друг от друга на пядь. Несмотря на дневное время, камера освещалась электричеством. Единственное зарешеченное окошко изнутри прикрывалось еще и металлическим листом, в котором без всякой симметрии были насверлены отверстия, каждое диаметром не больше карандаша.
Специфическая вонь, присущая темницам всех времен и народов, давно перестала донимать Костю. Он уже сам стал частичкой своей тюрьмы, насквозь пропитавшись ее запахами и постигнув ее нехитрую философию.
Ни на допросы, ни тем более на работу Костю не водили, а спать он почти не мог — стоило прикрыть глаза, и сразу возобновлялся кошмар, который он пережил в первую же ночь пребывания здесь, когда двое звероподобных, изукрашенных наколками подонков едва не вытряхнули из него душу, основательно попортив при этом телесную оболочку. У Кости болел сломанный нос, зудели рассеченные брови, ныл сколотый зуб. Уши были на месте, но формой напоминали оладьи. На косточках пальцев не осталось кожи — видно, и мучителям его перепало на орехи. Несколько дней он с ужасом ждал возвращения негодяев, но потом узнал, что тех сразу после суда под конвоем увезли в область.
Публика в камере менялась постоянно и в своем большинстве представляла ту часть человечества, на которую махнул бы рукой самый закоренелый гуманист. Да и сами они, погрязшие во вшах и всех мыслимых пороках, давно поставили крест на своей жизни. Опасаясь стукачей, Костя старался ни с кем без особой нужды не разговаривать.
Ближе к полудню в дверях заскрежетал ключ и в камеру втолкнули нового обитателя. Это был