крикнул он. — Подите сюда! Нет, постойте, я позову вас. Как ты мог? Неужели мы, — и он тотчас же примирился с матерью, в то время как между мною и ним тихо разверзлась глубокая пропасть, на долгие годы, — неужели мы не подарили бы тебе новый галстук, если бы ты попросил? Сын, — почти прошипел он сквозь стиснутые зубы, — мы не заслужили этого. Но мы ничего не скажем Луке. Одевайся скорее — пальто, шляпу, перчатки. Я пойду с тобой. Ты, прошу тебя, тоже, — обратился он к матери и попытался улыбнуться.
Эта судорожная улыбка резнула меня по сердцу, она запечатлела самую тяжелую минуту моей юности.
— Мы все трое пойдем в магазин, возместим убыток. И все будет улажено. Кража не карается, если убыток возмещен раньше, чем о ней заявлено.
— Папа, я за все заплатил.
— Заплатил? За шесть галстуков, добротных, дорогих? — Его острый глаз мгновенно оценил их качество.
— Это для тебя. Все для тебя. Я хотел подарить их тебе ко дню рождения. Я спрятал их в печку. Они нечаянно загорелись, но за них заплачено все, все сполна.
— Нет, ты украл их, — сказал отец, внезапно растроганный. — Просто представить себе невозможно, на что только способен этакий шалопай в переходном возрасте.
— Ты всегда носишь галстуки, вывернутые наизнанку, правда? — сказал я, стараясь задобрить его; я же знал, что не смогу быть счастлив без него. — И я подумал, что эти галстуки понравятся тебе, я выбрал самые лучшие.
— Выбрал! — воскликнул отец, не то ужаснувшись, не то обрадовавшись. На него произвело глубокое впечатление то, что я украл ради него. — Выбрал, выбрал дюжину лучших галстуков…
— Всего шесть!..
— Всего шесть! — рассмеялся он, обнажая свои прекрасные зубы. Мать, горничная и даже мрачный Лука в дверях рассмеялись тоже.
— Всего шесть! Всего шесть! И уходит и забывает заплатить. Конечно, ведь всем известно, что это мой сын, все знают мое имя, знают, что нужно только послать нам счет, и он будет оплачен. Может быть, ты уже получила его? — спросил он, поворачиваясь к матери. — Случается, — продолжал он шутливо и весело, — что и моя сударыня супруга выбирает в дорогих магазинах лучшие вещи, всегда по дюжине, нет, по полдюжине, потом приходят счета… Не правда ли? Мальчик! Никогда больше не делай этого.
Я глядел на него. Я боготворил его. Не могу назвать мое чувство иначе. Но именно потому, что я любил его, я должен был нанести ему удар, я должен был подвергнуть его испытанию, я должен был сделать ему больно, не знаю, как объяснить это, но знаю, что я должен был сделать то, что я сделал.
— Нет, папа, — сказал я, — ты не понял меня, я заплатил за все. Ты знаешь ведь, как…
Он все еще не понимал. Он беспомощно посмотрел на мать. Как редко бывал он беспомощен, как он околдовал этим мое сердце.
— Я тоже ничего не знаю, — сказала мать. — Он ничего мне не сказал.
Отец сел на мой детский стул, подозрительно затрещавший под его тяжестью.
— Ну, довольно, — сказал он покорно. — Расскажи все, ничего не утаивая, я должен уйти, у меня операция. — Он посмотрел на часы. Было только четверть двенадцатого. Табель я принес без четверти одиннадцать.
— Я купил эти вещи на свои деньги. Ты дал мне семь раз по золотому. Галстуки стоили сорок одну крону. В них четыре локтя ширины. В обыкновенных только три.
— Так! Четыре! Четыре! А где же остальные? — спросил он.
— Я купил огурцы.
Почему у меня с губ сорвались эти дурацкие огурцы? С отцом вдруг произошло что-то, чего я никогда раньше не наблюдал и что с ним случалось, вероятно, когда он сталкивался с безнадежными больными. Его лицо стало очень вежливым и равнодушным, казалось, оно сияет жутким и ледяным блеском. Я долго еще что-то лепетал, но он уже не слушал меня, мысли его были далеко, и, вероятно, в эти минуты он и вынес мне приговор.
Мать почувствовала его настроение. Она прервала меня и, отодвигая несчастные галстуки ногой, только б они исчезли наконец с глаз, сказала, обращаясь к отцу:
— Разве я не твердила тебе, что нельзя давать мальчику столько денег?
— Правда, — сказал отец, снова придвигая галстуки ногой, — ты была права, не прав был я. Хорошо, пойдем, пожалуйста, со мной, — обратился он к матери и положил ей на плечо свою прекрасную, белую, с миндалевидными ногтями руку, — а вы, — он подразумевал горничную и меня, — уберите этот мусор.
Он глядел на полуистлевшую книгу и набор галстуков, как глядел на грязные следы пилигримов, оставшиеся на ковре. Как давно это было… Я не сравнивал себя с пилигримами. Я был еще молод. Я робко улыбнулся стройной красавице и вместе с ней принялся за уборку.
Когда я стоял на коленях рядом с девушкой и удивительный запах ее тела пронизал меня с такой силой, как никогда прежде, родители еще раз обернулись с порога и подошли ко мне. Я так нуждался в утешении, я надеялся, что мать, по обыкновению, наложит мне «маленький пластырь на большую рану», меня утешило бы что угодно, даже просто словечко «он». Но она вернулась только потому, что не могла и не желала оставить отца одного. Значит, отец хотел мне еще что-то сказать. Я знал, что в нем все кипит: его колени в потертых брюках дрожали, он опирался на руку матери, чего никогда не делал. И на расстоянии трех шагов он посмотрел на меня совершенно так же, как тогда на пилигримов, своими светлыми, пылающими холодным огнем глазами и сказал:
— Разумеется! Но разве я не обращался с тобой всегда, как со своим единственным сыном, как с единственным своим ребенком?
Я промолчал и пригнулся к полу рядом с покрасневшей служанкой.
Глава вторая
1
Несмотря на все, у меня было такое чувство, словно я избежал большой опасности. Я не видел перемены в отношении отца ко мне, вернее не хотел ее видеть. Книжные шкафы он теперь всегда запирал, и у меня остался только учебник по душевным болезням, у которого от пребывания в печке пострадали лишь переплет, первые двадцать да последние сто страниц. Я знал, что стоит мне приняться за эту книгу, и я погибну для школы. Поэтому я взял у нашей горничной веревку, достал потихоньку из письменного столика матери сургуч и запечатал книгу до лета.
Итак, я сдержал обещание, данное самому себе. Без всякого репетитора, которого предложил мне отец, — не глядя на меня и бормоча себе в бороду, — я очень скоро перешел в разряд средних учеников. О письмах педагогического совета уже и речи не было. Правда, я скучал без медицинских книг, но их заменял мой друг. Когда он принес домой свои скверные отметки, его отец, маленький чиновник, который с трудом урывал деньги на учение сына, отказывая себе в самом необходимом, принял его тоже неласково. Отослав на рынок жену, он всыпал сыну такую порцию розог, что сам обливался потом, а мой бедный Перикл — слезами. Зато потом они отправились распить по кружечке. И не потому, что Перикл любил пиво (подобно многим философам, он чувствовал к нему отвращение), но чтобы вспрыснуть начало новой жизни. Успехи, которые вдруг начал делать этот рассеянный и даже сонный мальчик, вызвали общее удивление. Впрочем, Перикл был совершенно равнодушен к своим занятиям. Прежде ему были безразличны единицы, а сейчас стали так же безразличны пятерки. Разница заключалась лишь в том, что он стал готовить уроки. Правда, делал он это шутя. Но он весь изменился. Прежде он был злейшим моим врагом. Главным образом из