поспорили...
Возле колесницы, окруженной Золотыми Щитами, меня догнал кто-то высокий, худой, белокурый.
— Богоравный... Богоравный Диомед!..
Я оглянулся. Длинноносый, совсем юный, узкоплечий, в дорогом фаросе...
— Я бы хотел приветствовать тебя... познакомиться! Я Менелай, Менелай сын Атрея!
Что-то мне это напомнило!
— Я... Я восхищаюсь тобой! Ты — настоящий герой, богоравный Диомед! Ты возьмешь меня на войну? Мне запрещают, мне даже меч брать в руки запрещают, а я уже взрослый!..
...Знакомый (Агамемнов!) нос, голубые (Атреевы!) глаза. Не люблю Пелопидов! Но парень смотрел так жалобно...
— Радуйся, Менелай Атрид! — Я улыбнулся, протянул руку. — Если будет война — повоюем вместе, обещаю!
Его ладонь я пожимал с великой опаской. Любимчик мне тоже мальчишкой показался!
— Ой! — это не я сказал, это Менелай. Не зря ему меч в руки не дают!
* * *
Пана-владыку, великого бога, восславить хочу я.
С нимфами светлыми он — козлоногий, двурогий, шумливый —
Бродит по горным дубравам, под темною сенью деревьев.
Нимфы с верхушек скалистых обрывов его призывают,
Пана они призывают с курчавою грязною шерстью,
Бога веселого пастбищ. В удел отданы ему скалы,
Снежных гор главы, тропинки кремнистых утесов,
Бродит и здесь он и там, продираясь сквозь частый кустарник;
То приютится над краем журчащего нежно потока,
То со скалы на скалу понесется, все выше и выше...
Радуйся, Пан, веселый бог, хозяин лесов и скал! Безобиднейший из богов, смешной, добрый. Мы с тобой похожи, не удивляйся! Я тоже еду в Аргос один, и надо мною тоже можно смеяться. Один, с тринадцатью спутниками — против всего воинства Алкмеонова! Пусть смеется, кто пожелает, как смеялись над тобой, Пан, Пан Всесильный, когда ты родился у Дриопы, прекрасноволосой и стройной нимфы. И отец твой, Психопомп-Ворюга, смеялся, и родичи Олимпийцы хохотали...
Сел Психопомп перед Зевсом, меж прочими сел он богами.
И показал им дитя. Покатилися со смеху боги...
Я тоже неказист, Пан, мой родич! Какой-нибудь Агамемнон, жердь длинная, косится на меня свысока: не вышел я ростом, ликом не вышел, да и родом, честно говоря, не очень. Я тоже жил среди лесов и скал дикой Этолии, где коз больше, чем людей, и басилеи носят плащи из овечьих шкур. Пусть посмеются над нами, Пан, посмеются — в последний раз!
Горе, однако, тому, кто рассердит добрейшего бога!
Мощный, он брови насупит, в глазах полыхнет его пламя.
Крикнет — и крик его, громом над миром ударив,
В бегство постыдное целые воинства гонит!
Лютая Паника-дочь над испуганным людом несется,
Створки ворот открывая и с воинов срывая доспехи.
Кто устоит перед ней, кто потщится бороться с всесильной?
Страшен он, Пан разъяренный, и даже могучие боги
Прячутся в горних чертогах, на землю взирать не рискуя.
Кричи, Пан! Кричи!
* **
Я думал, будет война.
Короткая, почти без крови — но война. И я был готов, и мое войско готово, и мои гекветы уже выполняли приказ, тот, что я отправил с Амфилохом Щербатым. Мне не требовалось прятать свои дружины. Они стояли у всех на виду, там, где и должны стоять: Промахова — у Лерны, перекрывая путь к морю, Полидора — в Тиринфе, Эвриала Смуглого — у Трезен, а Капанидова — на запад от Аргоса.
А в самом городе меня ждали воины Щербатого, чтобы обезоружить стражу и открыть ворота.
Я не прятал войска, да и негде мне было их прятать. Заячья Губа, ошалевший от крика Керы, от Фобосова страха и Деймосова ужаса, сам призвал к оружию басилеев.
Сам!
А те, кто ему еще верил, кто был готов умереть за ванакта-нечестивца, бесполезно мерзли в Аркадии, ожидая куретскую конницу.
Зимой не воюют, Алкмеончик!
Поэтому, как только у пограничного камня вокруг моей колесницы сомкнулась сверкающая медь тиринфской дружины (не опоздал, Дылда Длинная!), я был готов к бою.
Но тут крикнул Пан...
...И рухнули высокие, окованные медью ворота, и разбежались очумевшие от ужаса стражники, и льдом застыла печень у Алкмеоновых даматов, а лютая Паника-дочь уже парила над красными черепичными крышами Лариссы...
И не выдержал Алкмеон-ванакт, Алкмеон Заячья Губа, чей разум уже помутили Эринии, перед чьим взглядом стоял окровавленный призрак убитой матери...
Так и кончилась моя вторая война. Война, которой не было.
ЭПОД
— Только ванактом, Тидид! — Эвриал Смуглый дернул щекой, легко пристукнул ладонью по резному подлокотнику. — И пусть кто посмеет пасть раскрыть! Мы — Аргос!
— Мы — Аргос! — Толстяк Полидор даже привстал, пухлая рука сжалась в кулак. — Мы — Аргос, Диомед! Ты — ванакт!
— Ванакт! — Промах Тиринфец.
— Ванакт! — Амфилох Щербатый.
— Папа... Отец... Он очень любил тебя, дядя Диомед. Он говорил, что ты — самый лучший. Ты должен стать ванактом вместо папы!
Маленький Киантипп — басилей Киантипп Эгиалид — говорит тихо, но каждое его слово гулко звучит под высокими сводами. И мне вдруг кажется, что я вновь слышу голос дяди Эгиалея... Эх, дядя, дядя!
Утро, сквозь щели в ставнях — неверный зимний рассвет. Тронный зал пуст, и трон пока еще пуст. Мой трон... Мы сидим в сторонке, мы — эпигоны, братья, разделившие поровну все — и боль, и кровь, и победу. Мы пока одни. Только у трона, у дверей, у закрытых ставнями окон, — мои гетайры. Теперь куреты всюду со мной, не отходят ни на шаг. Но они молчат. Решать — нам. И мы решаем.
Решаем, потому что сейчас этот зал наполнится людьми — перепуганными людьми, радостными людьми, растерянными людьми. Два дня они прятались, придворные, гиппеты, служилые даматы, жрецы. Прятались, все еще боясь — или надеясь, — что Заячья Губа вернется. А теперь, когда все стало ясно, сбежались сюда, в Лариссу, под черепичную крышу Нового Дворца.
Алкмеон не вернется. Он в Аркадии со своими пеласгами, полубезумный, гонимый беспощадными Эриниями, навечно запятнанный кровью. Теперь не мой отец, не я — он изгнанник, ему просить милости и