«Скоро!..»
Лазутчик облегченно вздыхает. Все! Можно брать серебро и исчезать — все тем же подземным ходом. Но не всех этот ход спасал. За два последних года три лазутчика сгинули. Двое — без следа, третьего у Львиных ворот бронзовыми гвоздями к дереву прибили.
Тяжела длань микенская!
— И что скажешь, дядя?
Теперь нас в горнице двое. Но дядя Эвмел не спешит. Молчит, таблички алебастровые перекладывает. Налево — направо, налево — направо...
— Понимаешь, Тидид, Пелопиды ссорятся тогда, когда хотят всех убедить, будто в Микенах плохо. Соседи облегченно вздыхают, поворачиваются спиной...
Дядя прав. Пролетел слух о съеденных сыновьях Фиестовых, пролетел-прогремел, всех в столбняк вгоняя. А микенская армия уже у Орхомена стоит: открывай ворота!.. Заговорили о баране волшебном, который в сундуке Атреевом хранился (баран! в сундуке!) и Фиестом-злокозненным исхищен был, а микенские колесницы уже по коринфским улицам колесами стучат!
— Значит, война, дядя? С нами?
А что же еще? Недаром Атрей сказал: «Скоро!».
Не спешит дядя Эвмел, таблички перекладывает. Налево — направо, налево — направо.
— Еще нет, Тидид, еще нет... Затылок у них чешется.
И вновь он прав. Два года мы ждали войны. С того самого дня, как я надел венец, с того самого часа, как гонец Эврисфея привез поздравления новому басилею Аргоса. Поэтому и езжу я каждый год в Фивы и Калидон, поэтому и гощу у чернобородых родичей-куретов. Чешется затылок у владык микенских! Боязно повернуться им лицом к Аргосу!
Пока еще — боязно.
Но кто знает, может быть, и решились братья Пелопиды мне укорот дать. Фивы после разгрома не город уже — городишко, Ферсандру, братцу моему двоюродному, большого войска не собрать. А Этолия далеко — за горами, за морем. Решились бы — если б не дядя Геракл.
Вот уж не знаешь, что беда, что благо! Месяцев через восемь после нашей последней встречи пришлось дяде Гераклу из Калидона уехать. Дурость какая-то случилась. На пиру у Ойнея (нашел дядя к кому на пир ходить — к Живоглоту!) зашиб он какого-то сопляка из Живоглотовых родичей. Хлипок сопляк оказался — одна затрещина, и сразу — на костер.
Я уже вступиться хотел, и не я один. Да только дядя не послушал — собрал добро и распрощался. Вся Ахайя думала, куда теперь вечного скитальца занесет?
А занесло его аккурат к дорийцам. Вот тут-то я наши с Гиллом разговоры и вспомнил!
А когда дядя легко, словно и не шестой десяток ему пошел, разнес-разметал воинство Корона- лапифа, что на дорийцев вздумал войной пойти, когда разгромил Лаогора Дриопского, ясно всем стало — проснулся Великий Геракл. Отоспался в тихом Калидоне — и вновь ГЕРАКЛОМ стал!
И — дрогнула Эллада!
А потом еще весть пришла: Эгимний, дорийский вождь, Гилла Гераклида усыновил и наследником сделал. Все удивлялись — да только не я.
И в Микенах не удивлялись. Не надо Атреем-многомудрым быть, чтобы понять: на юге Аргос, на западе Фивы и Этолия, а на севере дядя Геракл с дорийцами. Сидит в своих Трахинах, дубину в руках сжимает и на Микены поглядывает.
Нет, не забыл Великий Геракл Эврисфея, не забыл, как его унижаться перед этим недоделком заставляли. И Пелопидовой гордыни не забыл. Слишком рано его в детскую сказку скучать отправили. Не зря он мне о последней битве говорил!
Вот и приходится Атрею затылок чесать, о железных дорийских мечах думать. И Гераклову дубину вспоминать. Трещать чьим-то ребрам! Но Атрей сказал: «Скоро!» А ведь Атрей...
— Атрей — не загадка...
Дядя наконец отложил таблички, вздохнул, лицо потер.
— С Атреем все ясно, Тидид. Ты правильно говорил: он, как и Адраст, мой покойный отец. Чего хочет — понятно. Власть — настоящая, не кажущаяся, великая держава, поход за море... Это не ново, не он такое выдумал. С Эврисфеем тоже ясно — болванчик на троне, злобный, всего боящийся... А вот Фиест...
И снова дядя не ошибся. О Фиесте мы почти ничего не знаем. Он редко покидает Микены, ни с кем не встречается, не выходит из тени. Все, что говорят о нем, — всего лишь слухи. Будто бы Атрею он не просто брат, а брат-близнец, не отличить, будто бы Олимпийцев не чтит, а поклоняется то ли даймонам, то ли призракам из Гадеса. И будто бы слуги у него есть — не думающие, не рассуждающие, только ему покорные. Не слуги даже — мертвецы ходячие.
Хочешь — верь, хочешь — на себе испытай!
— Я понимаю так, Тидид. Фиест хитрее. Все эти годы он брату поддакивал, подыгрывал, в сторонке держался. Как бы в сторонке... Атрей правит, Атрей повелевает, а Фиест... Фиест ждет. А вот чего? Он — не наследник пока наследник — Атрей; может, в этом дело?
— Есть еще один наследник микенский, — усмехнулся я. — Гераклом зовут. И не я один так считаю — вся Ахайя, вся Эллада. Ведь именно своему сыну Дий-Зевс Микены предназначил! Не пришел ли час волю Отца богов выполнить?
— И это тоже, Тидид...
Дядя Эвмел нащупал палочку, с трудом приподнялся. Бедный дядя! Уже и не ходит почти, и на колеснице не ездит. Только и осталось — на носилках путешествовать. А ведь ему и сорока нет! Да какое там сорок — тридцать с небольшим!
...Ядовитое семя! Все мы, в чьих жилах — ИХ кровь!
— Ох, Тидид, не понравилось мне это Атреево — «Скоро!»...
И мне не понравилось. Поэтому прямо тут, на этом столе, где горой навалены тайные таблички, я сейчас напишу приказ Эматиону-лавагету, и Амфилоху Щербатому напишу, он сейчас как раз в Тиринфе, рядом с микенской границей, а еще Промаху и Полидору...
Скоро! Что — скоро?
* * *
— Тебя совсем замучили, господин мой Диомед! Мужчины и... женщины тоже!
Рука Амиклы касается звериной метки на животе. Я виновато отворачиваюсь.
...Ее хитон на полу, и гиматий на полу, и сандалии, и мой фарос вкупе с хитоном тоже. И венец золотой там же. Так сюда в венце и пришел — не было времени переодеться.
— Мы так редко видимся с тобой, господин мой Диомед, а когда видимся, тебя уже другие выпили, копье твое уже не копье, уколешь — не почувствую...
— Еще как почувствуешь! — возмущаюсь я, прижимадсь лицом к ее животу, к лону, к бедрам. А ее губы уже скользят по моей коже, вызывая привычную терпкую дрожь, я трогаю рукой ее грудь, сжимаю...
— И не почувствую, не почувствую, — шепчет она, почти не отрывая губ. — Ты не ванакт, ты, как и я, служитель Киприды, только я должна любить всех мужчин, а ты — женщин, бедной Амикле остается только тебя съесть, съесть, съесть!.. И я тебя съем, господин мой Диомед, а потом найду ту девку, грязную вонючую девку с кривыми ногами, которая посмела тебя украсть, и буду жечь ее горячей бронзой, а потом пойду на улицу и стану любить мужчин, всех подряд, много мужчин, с крепкими копьями, не то что у тебя...
— Ах ты!..
...И нас уже нет, мы стали ночным ветром, заревом, туманом над лесной поляной. Только серебристый свет перед глазами... Поступь ее благородна... глубоко и таинственно лоно... стройные бедра словно ведут на ходу спор о ее красоте... о ее красоте...
В храмовые дела я не вмешиваюсь. Боги сами о себе позаботятся! Только один раз и пришлось. Амикле, старшей жрице храма Афродиты Горы, уже не нужно бродить по аргосским улицам, собирая