Уже в раннем детстве Омар повергал взрослых в остолбенение ясным умом и, можно сказать, совершенно невероятной памятью.
Впрочем, как где-то сказано, изумительная память бывает и у сумасшедших.
Худенький, бледный, лобастый, он часто недомогал, был застенчив и слабосилен, зато обладал необыкновенным тайным упорством, острым воображением и чуткостью. От обиды, особенно незаслуженной, он замыкался наглухо в себе. Но порой безграничное самолюбие заставляло его, внезапно вспыхнув, нападать на мальчишек намного старше. Нападать - и бить. Чем попало, лишь бы доказать свое.
Забияку пинали, толкали, колотили палками, чтоб отвязался - нет, весь в слезах, окровавленный, он не отставал от них, пока в драку не вмешивался кто- нибудь из взрослых прохожих.
***
...В углу - смех.
Имама охватил озноб, будто ветер, гудевший снаружи, внезапно проник к нему под меха. Трясясь от негодования, он огляделся: на этих бродяг мало надежды, они не помогут, крамольный болтун для них - свой; нет ли поблизости...
- Нет,- огорчил старика нелепый странник.- Нет мухтасиба - блюстителя нравов! Не озирайся напрасно, шею Свихнешь. Его задрал у Нишапура тощий волк. Задрал - и подох, бедный зверь. Отравился, видать, его праведной кровью.
В рибате стало тихо, как в склепе.
...Он встал - прямой, как доска, несмотря на возраст,- мигнул смотрителю подворья, остроглазому проныре, и пропал с ним где-то в темном углу. Позже вновь появился в освещенном кострами пространстве - уже без своей великолепной чалмы, в чужой драной шапке, но зато освеженный, весь подобравшийся, помолодевший.
Впалые щеки его раскраснелись, глаза прояснились, в них заиграл озорной, как у юнца, весенний блеск. Он вновь мигнул, теперь - обомлевшей женщине, лихо сдвинул шапку набекрень - и пошел себе прочь, чуть качаясь, безразличный к теплу и холоду и к человеческой злобе.
***
...Его прямо-таки изнуряла, как иного - болезнь, острая любознательность. На дворе падал снег или хлестал дождь проливной - Омар не мог усидеть дома, у теплой жаровни. Он натягивал на голову старый отцовский толстый халат и незаметно выбирался наружу. Долго бродил в саду между голыми мокрыми деревьями, ни о чем не думая, просто впитывая холод и шум дождя.
Затем залезал в чащу юных вишенок-прутьев, выбившихся из корней вокруг взрослых деревьев, и часами торчал в них, безмолвный, омываемый студеным потоком с неба.
И ни о чем не думал. Лишь где-то подспудно, в самых глубоких недрах сознания, как чей-то смутный и настойчивый зов, звучали, слагаясь слово к слову, чьи-то стихи. Чьи? Неизвестно. Может быть, уже свои. Те, которые он когда-нибудь напишет. Никто не искал мальчишку, никто не звал, не тащил домой. Мать уже махнула рукой на него.
Омар впадал в первобытный дикий экстаз, если случалось землетрясение или свирепый ураган, налетев, ломал в Нишапуре дряхлые ивы. Хорошо ему было укрываться в густых кронах упавших деревьев, пока их не изрубили и не растащили по дворам, сидеть в зеленом сумраке и мечтать. О чем? О чем-то неясном, но всегда необыкновенном.
Родители смеялись:
- Дурачок!
Когда его, как и всех детей, спрашивали, кем он хочет быть, он, к ужасу родных, отвечал: 'Бродягой'. У него был красивый почерк. Он терпеть не мог недомолвок и околичностей и во всем любил точность: в мыслях, словах и делах. Закадычных друзей у него не водилось. Почему-то Омара никто не любил. Даже родная мать.
Ибрахим, находя его поздней ночью уснувшим за книгой, говорил со вздохом: 'Он, наверное, за книгой и умрет когда-нибудь'.
Что и сбылось в свое время.
Еще до того, как его, семи лет, отвели в приходскую школу, Омар умел хорошо читать и писать, и потому учиться вместе с другими детьми ему было скучно. Он часто отлынивал от уроков, уходил бродить один в окрестных садах. Тем не менее, в десять лет уже знал грамматику, теорию словесности, стилистику и приступил к индийскому счету, к алгебре и геометрии.
***
- Я говорил тебе: он этим кончит,- хмуро шепнул жене краснобородый купчик.
- И кто сей злодей? - строго уставился на них имам, заподозрив спутников в каких-то давних и недобрых связях с нечестивцем.
- Тот... как его,- смутился купчик,- знаменитый... неудачник... пьяный звездочет...- Он боязливо оглянулся и тихо произнес короткое имя.
- О?! - воскликнул потрясенный священнослужитель.- Кто бы мог подумать...
- Он самый.- Обернувшись к жене, краснобородый вовсе помрачнел. И жестко изрек: - Пропащий человек! Истинный мусульманин,- возвестил он самодовольно,- должен заниматься полезным, богоугодным делом: торговлей, приумножением своего достояния. А этот шалопай всю жизнь растратил... на что? На вино и стихи. Разве стихи к лицу мужчине? Женское занятие.- Он взглянул на жену.- И стихи-то какие? Добро бы о розах да соловьях. Нет, у него они - вредные. Они будоражат человека, заставляют думать, сомневаться.- И он заключил уверенно:- Конченый человек!
А пьяный звездочет?
Уже у ворот с его лица как ветром сдуло напускную веселость, ее сменила горькая озабоченность. Радоваться нечему! И так всегда: на людях он беспечно смеется, наедине с собой задумчив, угрюм. Если только не рассмешит какая-нибудь забавная мысль, шальное воспоминание.
Зачем он пил при них? Путник жалел чалму, деньги были. И нынче ему не хотелось пить. Стар он уже, с ногами все хуже и хуже. Но чем-то надо было досадить наглецам?
Ни кражей, ни ложью, ни подлостью их не проймешь: и то, и другое, и третье для них - дело обычное, привычное. Лишь нарушив один из важнейших запретов святого писания, сумеешь возмутить их тупую безмятежность. Ишь, мозгоблуды: бедняку на богомолье сходить - и то грех...
Всю жизнь сочиняя стихи, он привык, в поисках слов, строк и рифм, бормотать их себе под нос; и, поскольку, к тому же, он и думал не так, как иные -