подавляют в себе, из вежливости и остатков самоуважения, охоту заговорить и тем приблизиться, уравняться отчасти. Бедная у них жизнь, понимаешь. Дыра, чего взять.
Тротуары не везде, глина липнет, фасадишки обшарпанные, машина брызги разведет — помойка на колесах. Только девчонки ничего смотрелись. Смотрелись и сами смотрели ничего. Сигнальщик, Серега Вырин, тот просто млел и маслился от взглядов — ну одичал.
— Эх-х, — раздувался, — все бабы наши были бы.
На тесном от хлама и продавцов рыночке промочили ноги, попили пива и хозяйской развальцой заложили дугу обратно.
Вот у одного фасадишка, где розовое облезло, а серое разошлось, путь великолепной пятерки пересекся с мелким скоплением аборигенов. Скопление имело форму очереди и характер демонстрации и состояло исключительно из представителей старшей возрастной группы. Причину скопления с ясностью объясняла зеленоватая вывеска «Сбербанк», блеклая и безнадежная, как прошлогодняя ботва.
Лозунги и транспаранты отсутствовали. Два десятка старушек, которые на свое горе живут дольше мужчин, гомонили на нисходящих интонациях, не в силах разойтись. Общественным возмущением предводительствовал старичок-боровичок, тип занозистого активиста дворового масштаба. На удивление большие малиновые уши, торчащие в стороны, придавали ему сходство с перекаленным чайником.
— И так каждый раз! — плевал чайник. — Сами на машинах ездют! Дворцы строют! А пенсий нет! Всю жизнь работали! Ельцин обещает, а все пустая брехня!
И согласный ропот старушек гнал телеграфную ленту, которую никогда не возьмут в руки товарищи Ленин и Свердлов, озабоченно стоящие у прямого провода на картине Юона: что на хлеб нет, на лекарства нет, на квартплату нет, и остается бы только помереть, но на похороны тоже нет. Ни живописец, ни журналист не заинтересовались бы этим сюжетом в силу невозможности продать его, как абсолютно заурядный и привычный всем уже много лет.
— Вот если бы они сейчас повесили на фасаде директора Сбербанка — телевизионная реклама обеспечена, — сочувственно сказал Кондрат. — Говоруна бы посадили, другим дали пенсию — хоть на этот раз.
Шурка затормозил, упер ноги в грязь и набычился.
— Шурка! — закричал Кондрат, — идем дальше, не дури, я пошутил!
Матросы остановились с видом праздных рыцарей, которых оживляет возможность походя совершить нетрудный и приятный подвиг. Ничто так не провоцирует дремлющие силы, как надкушенный плод революционной вседозволенности.
— А что, — цыкнул торпедой слюны сигнальщик, — неплохая мысль.
Шурка приблизился к крайней старушке, которая прятала руки в карманы красной нейлоновой куртки, перекрещенной коричневым клетчатым платком.
— А сколько рублей пенсии, мать? — спросил он.
Жалобы примолкли. Униженные и оскорбленные уставились на морских витязей. Зрелище было приятным, и приятно было даже праздное любопытство, потому что выражало солидарность.
— Двести шесть рублей, — сказала старушка.
— Девять долларов, — перевел сигнальщик.
— А у других сколько?
— Да ведь у кого сколько. Вон у него — четыреста.
— Так, — наморщился Шурка. — Десять на двадцать пять считаем — двести пятьдесят баксов на кагал. А за сколько месяцев?
— Пятый месяц табуретки грызем! — зашумел чайник. — А грызть-то уже нечем, — раззявил розовые десны.
Кондрат потащил Шурку за ремень.
— У нас столько нету, Шура, — негромко буркнул он. — А корабельные у Ольховского, он не даст.
— И правильно не даст. Самим нужны.
— Ну так че ты вхолостую заводишься? Давай сходим обратно на базар, продуктов им немного купим, что ли.
Старушки подали голос и замахали в том духе, что их положение не стоит вмешательства и беспокойства:
— Да чего, сынки, вы себе не думайте! Кому дети помогают, у кого огород. Не помрем. У нас тут немцы тоже суп раздают почти каждый день.
— Дойче зуппи, — сказал сигнальщик и высморкался, прикрыв лицо. — Во, твою мать…
Возможно, история с куртками еще жгла Шурку и требовала компенсации. Возможно, ощущение сво ей безнаказанности во всех поступках последних месяцев раздвинуло для него границы нормы и реальности. Возможно, у него вообще была повышенно активная жизненная позиция, и последние события его в этой позиции укрепили, как в танке. Многое возможно, хотя определенно утверждать ничего нельзя. Но реальные следствия были следующие:
… Психология подвига вообще вещь интересная и заслуживающая отдельного рассмотрения. Проклятая гололедица, сказал Александр Матросов, падая на амбразуру. В науке психологии до сих пор не выделилась в отдельное русло подвигология, — несмотря на то, что спецслужбы всех стран усердно используют последние достижения по части промывки мозгов для подготовки своих агентов к подвигам во имя родины, национальной идеи и вышестоящего начальства. Если бы, конечно, тут вдруг запахло сигарой и кельнской водой, и пожаловал старик Фрейд собственной персоной, в высоком хальстухе под седой бородкой и черном профессорском сертуке — он бы без малейших колебаний поведал, что Шурка в пике юношеской гиперсексуальности лишен нормальной половой жизни с девушкой Майей и всеми прочими девушками и женщинами, и его сексуальная энергия сублимирует в отчаянные и рисковые поступки. Его ученик и оппонент Юнг возразил бы с мягкой непреклонностью, что подвиг есть архетип, в той или иной степени проявляющийся в поступках каждого, если этот каждый попадет в соответствующие обстоятельства. Бердяев же сказал бы, что имеет место христианский порыв, всегда живущий в душе и взывающий к действию, особенно в экстремальных для упомянутой души условиях, — и, возможно, пожал бы безупречно умытую руку Швейцеру, который классифицировал бы этот порыв как естественный гуманизм человека независимо от религиозной конфессии, культуры и расы. А командир районного ОМОНа в превентивных целях вмазал бы Шурке в затылок затыльником автомата и проревел лежать мордой в асфальт, руки крестом или все на тот же затылок, и квалифицировал бы святой порыв по статье уголовного кодекса. Но поскольку никого из вышеупомянутых лиц рядом не случилось в силу разных причин, то мало искушенный в психологии Шурка выразил свои интеллектуально не оформленные позывы эмоционально насыщенным словосочетанием: «Вот суки!.. Ну мы сейчас!»
— За мной! — скомандовал он и отворил дверь, соседствующую со Сбербанком. Она была обита жестью и украшена рукописной табличкой «Обмен валюты». Близость двух дверей наводила на естественную мысль о родстве и даже внутреннем единстве кроющихся за ними хозяйств.
В тесном предбаннике скучал на старомодном (еще не офисном, а канцелярском) стуле охранник в камуфляже. В фанерной перегородке была прорезана следующая дверь, а рядом с ней окошечко, в котором блестел кулон, горизонтально лежащий на соответствующем бюсте, как на печке. Обладательница бюста сонно взирала сквозь заокошечный мир с тем презрением к нему, которое превращает провинциальных служащих дам в лаек средней злобности при всех режимах.
— Все на местах, — сухо и непререкаемо припечатал Шурка, — это ограбление. Не двигаться, молчать.
— А. Ага. Понял, — от избытка согласия нарушил запрет охранник и быстро кивнул, подтверждая прием информации и отречение от служебного долга. Пять фигур в черной коже, тельняшках и бескозырках выглядели малопонятно и тем более внушительно.
Обменщица приоткрыла пунцовый рот и перестала дышать.
Охранник был держан за руки. Шурка симулировал ниже окошка передергивание невидимого затвора:
— Спокойно, милочка, к тебе претензий нет. Отвори потихоньку калитку — быстро, быстро, ну!