привычно отметила, что со времени битвы прошло около десяти дней.
– Это ты! – Она улыбнулась, только сейчас и вспомнив о его существовании. Радость за Асвальда сделала ее такой счастливой, что даже Гельду она сейчас простила все прежнее и готова была встретить его по-дружески. – Ты вернулся. Ты тоже ранен?
Она не имела в виду шрам на щеке – с такими ранами из строя не выходят.
– Больше – нет. – Гельд мотнул головой. Голос у него оказался какой-то зажатый, тяжелый, почти неузнаваемый. – Я – на весле. Кто-то же должен грести. Здесь только такие, кто сам не может. Остальные остались там.
Он как будто оправдывался за то, что уехал от опасности.
– Да, да. – Эренгерда кивнула. – Я все понимаю. А что с Асвальдом? Ты его видел? Он ранен?
– Глаз сильно подбит, но видит. Больше, помнится, ничего.
Эренгерда улыбнулась еще раз, но глаза у нее были смущенно-виноватые. Она точно просила прощения за собственное везенье.
– Я так рада, – доверительно шепнула она. Гельд не понял, о нем она говорит или об Асвальде. – Так рада...
Всех раненых разобрали по усадьбам, сведущие в лечении женщины день и ночь сновали из дома в дом. Эренгерда, тоже обученная всему, что необходимо дочери и сестре воина, увела Хьёрлейва Изморозь к себе в Висячую Скалу и сама меняла ему повязку на руке. Целыми остались два пальца: большой и указательный, и Хьёрлейв, подергивая уголком рта от боли, заметил, что это гораздо лучше, чем два каких- то других. Затаив дыхание, как будто было больно ей самой, Эренгерда прикладывала к ране повязку, намоченную отваром корней лапчатки, очищающим кровь. «Склейся кость с костью, слейся кровь с кровью...» – шептала она заклинание богини Эйр[137]. Вид этой изуродованной руки внушал ей странную смесь чувств: благоговение, будто перед ней был сам Тюр после его подвига, острую жалость, уважение к твердости и спокойствию, с которой Хьёрлейв переносил боль и говорил о своей ране.
– Я теперь похож на рака, – дергая уголком рта, пытался он пошутить. – У него тоже на клешне всего два пальца, зато попробуй вырвись, если уж он схватил! Меня теперь назовут Хьёрлейв Рак... Как ты думаешь?
– Непочетным прозвищем тебя не назовут никогда, – заверила его Эренгерда и вдруг неожиданно даже для себя поцеловала Хьёрлейва в этот дергающийся от боли угол рта.
Счастье оттого, что Асвальд жив, сделало ее сердце каким-то звонким, чутким, горячим; ей страстно хотелось что-то сделать для других, как-то расплатиться за свое исключительное счастье, чтобы судьба и дальше берегла ее брата вдали от нее.
Хьёрлейв молча посмотрел на нее, и если бы Эренгерда в этот миг заглянула ему в глаза, то увидела бы в них смутную смесь благодарности и укоризны. На пылкую любовь женщин он теперь не рассчитывал.
– Ты никуда не пойдешь, – сказала ему Эренгерда, ополаскивая руки после перевязки. – Пока конунг не вернулся, тебе нечего делать в Ясеневом Дворе. А у нас теперь так много места...
Она подумала о пустых местах в дружинном доме, которые навек остыли, и на глаза ее набежали слезы.
– Расскажи мне о битве, – попросила она, стараясь их сдержать.
Но ничего не вышло. Она провела по глазам суставами пальцев, пахнущих лапчаткой, и бросила на Хьёрлейва виноватый взгляд. Ей было стыдно за свою слабость – многие скажут, что уж ей-то не о чем плакать. Стейнвёр скажет... Но Хьёрлейв и не думал осуждать ее за эти слезы. Он смотрел на нее с каким-то странно близким чувством, и слезы, точно обрадовались разрешению, побежали ручьем. Повернувшись к Хьёрлейву спиной, Эренгерда горячо плакала от всего сразу: от напряжения дней тревожного ожидания, от облегчения и радости за Асвальда, от горя за Модольва, Арнвида, Фарульва, Бранда, Рэва и Эймода, от вида этой изуродованной навек руки и этого спокойного, четкого лица, от чувства близкой грани жизни и смерти, победы и поражения, радости и горя, которые всегда ходят рядом с человеком, но взглянуть которым прямо в глаза так страшно.
Нет, ей тоже есть о чем плакать. Прежняя усадьба Висячая Скала ушла в поход и погибла. Что толку, если постройки и утварь остались на месте? Это лишь призрак дома, а душой и сутью его были люди, те, что больше не вернутся. Со временем Кольбейн ярл наберет новую дружину, молодые вдовы выйдут замуж, родятся будущие воины... Здесь опять зашумит жизнь, но это будет не прежняя Висячая Скала, а совсем новая. А с прежней навсегда ушла часть самой Эренгерды, и ей было тревожно и горько, словно еще раз пришлось повзрослеть.
Хьёрлейв, Слагви и прочие приехавшие с ними по многу раз повторяли рассказы о битве. Жители Аскефьорда целыми днями ходили по соседям, присаживались возле каждого рассказчика, снова и снова слушая из других уст об уже известных событиях. Но ведь каждый из бившихся в Пестрой долине видел свое и из множества рассказов, как узор тканого ковра из множества разноцветных нитей, постепенно складывалось полное сказанье, которое теперь пройдет через множество ушей и языков, освободится от лишнего, выявит главное, что-то забудет, что-то приукрасит, и через сотни лет потомки будут знать не то, что произошло, а то, что должно было произойти. Так создаются саги. Сага – не событие, а взгляд на него. И даже если он отходит от строгой правды, он несет в себе человеческие представления об истине. Люди неосознанно вкладывают в рассказ о былом правду о самих себе, и она гораздо важнее, чем рассказ о миновавших делах.
Почти каждая семья приглядывала подходящий валун для поминального камня, резчики были обеспечены работой на пару лет вперед.
– Наша удача кончилась! – в открытую говорили люди. – Отец Битв больше не любит нашего конунга.
– Нужны жертвы! Видно, Вильмунда конунга больше недостаточно! Вы помните – когда Вильмунда конунга принесли в жертву, битва была выиграна и поход сложился удачно. Но с тех пор прошли два года! Нужны новые жертвы!
В усадьбе конунга было тихо и пустовато. Распоряжался тут теперь Бьяртир Лохматый, потому что Стейнвер, полной скорби по брату и тревоги о сыне, было не до чужих хозяйств. Дом без хозяина приобрел вид упадка и наводил на мысль о сиротстве. Борглинда бродила по пустому дому как потерянная и сама себе казалась забытой, ненужной вещью. После возвращения раненых на нее стали посматривать косо, и она сторонилась людей, к которым так привыкла за прошедшие месяцы. Между нею и фьяллями возникло отчуждение, невыраженное, но гораздо более страшное, чем в первые дни ее здешней жизни. Тогда они сознавали себя сильнее и жалели ее, а теперь думают, что она радуется их несчастью... Да разве она радуется?
– А что с ней будет? – спросила как-то Сольвейг.
– Ее родич Гримкель предал конунга, а значит, сам решил ее судьбу, – ответил Хьёрлейв. – Для этого и берут заложников.
– Но что с ней будет?
– Может, конунг отдаст ее мне? – с грустной надеждой предположил Слагви. Он жалел молоденькую девушку, которая была так мало виновата в предательстве Гримкеля. – Она такая хорошенькая! А я теперь как-никак великий герой, покрытый шрамами и увенчанный славой. А?
– Не думаю, чтобы он на это согласился, – сурово сказала фру Стейнвёр. Глаза у нее теперь были красные и опухшие, кончик носа на бледном лице тоже красным, и вся она стала напоминать обиженную мышь. Но ее горе уважали и разделяли, поскольку дружелюбный и учтивый Модольв ярл был очень любим в Аскефьорде. – Кто бы ни стал теперь нашим конунгом. Ее или продадут в рабство или принесут в жертву. Во славу погибших и за жизнь оставшихся.
– В жертву – скорее. Так будет лучше, – проворчал Гейрольв из Ольховой Рощи. – Она знатного рода. Молодая девица – хорошая жертва. Она не хуже Вильмунда обеспечит нам два года побед. А сейчас они нужнее прежнего.
Разговор этот происходил в Дымной Горе, но быстро пополз по Аскефьорду и уже к вечеру дошел до усадьбы конунга. С того дня, как пришли дурные вести, Борглинда не знала покоя, понимая, что разгром фьяллей и предательство Гримкеля ей тоже ничего хорошего не принесут. Человек ко всему привыкает: за