кричал: «Однова живем, пей-гуляй-веселись, все равно кошель в гроб не положишь!» А Сашка кормил лошадей, шарил по возам, собирал опивки и щупал карманы у храпевших питухов. У печи стояла Макариха. Она все видела, все понимала, но сыновья радость для нее превыше греха была: что грех, его отмолить можно, и никонианцев не жалко, а сынам, сиротам, — утеха. Малафей сено косил, дрова рубил; Луша на огороде горбатилась. Как-то раз братаны Гусевы не уследили — и спалили подчистую свою избу. Всем кагалом жить перешли в кабак: братаны на топчаны к ямщикам, Макариха на печь, Лушка под прилавок, Малафей — в хлев.
Луше было пятнадцать лет, когда братаны не удержались — продали ее на ночь ямщикам. И стать бы Луше кабацкой жлудовкой, но она вырвалась, побежала по улице и случайно наткнулась на батю. Батя же не побоялся: полез в драку. Били его хлестко, да по-пьяному косо. Батя отмахался, раскидал толпу, утащил девчонку. А потом оставил Лушу у себя насовсем.
Осташа не знал, жил ли батя с Лушей как муж. Понятно, и ему в свои годы любопытно сделалось, как девки устроены. Но чтобы за Лушей подглядывать, как Никешка за братьями и сестрами подглядывал, — нет. Осташа считал, что батя без венца Лушу бы не взял. Дожил бы он до Осташиной женитьбы — все бы увидели, что батя не из тех свекров, которые за снохами охотятся, пока сыны в отлучке. Да батя и Лушу-то приютил не как невесту свою, а скорее как дочь. Луша всего на три года старше Осташи была. Братья Гусевы несколько раз подступались к бате. Трезвые — говорили: «Отпусти!», пьяные — говорили: «Заплати!» Батя швырял деньги и пьяным, и трезвым, и Гусевы всегда уходили.
Через месяц после Лушиного бегства к батиному крыльцу на коленях приползла и Макариха: прими жить, невмоготу больше при кабаке! Батя и Макариху принял. Так и прожили вчетвером полтора года. Но беда подкатила, откуда не ждали. Луша приглянулась батиному соседу — Прохору Зырянкину. Не то чтоб тот снасильничать ее хотел, а так: хватал да тискал у забора, лез поцеловаться. Домина Зырянкиных стояла напротив Осташиного дома, перегораживала тропинку на Чусовую. Обычно Зырянкины всегда держали открытой калиточку, чтобы через их задний двор любой мог пройти с улицы на берег напрямую. И в тот зимний вечер Луша пошла к проруби, как обычно, сквозь зырянкинские задворки. Тут-то дядя Прохор и подвернулся. Луша его ведром по плеши огрела, вырвалась и убежала на реку. А дядя Прохор поскреб плешь, да и запер калиточку: вдруг Луша Переходу нажалуется и Переход придет расправу чинить?
Батя ждал, ждал, когда же Луша с проруби вернется, а ее все нет и нет… Батя надел шапку и пошел к Чусовой сам. Калитка — на засове. Луше и не хватило тех мгновений, когда батя бежал вдоль высоченного зырянкинского заплота к проулку. Луша поскользнулась у проруби на заплесканном льду, упала и съехала в воду. Кричала, цепляясь ногтями за лед, не могла вылезти — Кашкинский перебор утягивал ее за кромку проруби. Один лишь засыпанный снегом Дождевой и слышал Лушину мольбу о помощи. Батя с берега увидел Лушу — ринулся к ней. Но только черная вода махнула на прощание платком, и прорубь опустела.
Прохор Зырянкин перед батей на коленях стоял. И батя простил. А Гусевы все трое ударились в запой. Потом с кодлой питухов ломали зырянкинские ворота — будто бы по сестре кручинились, себя в горе не помня, но получили пять рублей и отстали. Вот и вся гусевская цена была Луше.
И сразу словно возмездие обрушилось на их вертеп. Гусевы и кабак свой не уберегли: кабак запылал. Весь сгореть не успел, набежал народ, загасил пламя — да и не время было пожарам: зима. Пугачевская зима.
Власти испугались, что поджог кабака — бунт. Двор-то постоялый числился казенным заведением. В Кашку прибыла воинская команда с ружьями. После дознания Гусевых всех повязали, выпороли и отправили в Илим, в осляную. В целовальники вызвался Прохор Зырянкин.
Но в это время на верхней Чусовой уже палил из пушек грозный атаман Иван Белобородов. Он пришел, раздолбав по Сылве заводы Бым, Ашап, Суксун, Уинск, Тис, Иргина и саму Сылву. Он взял крепости Красноуфимск и Ачит, а теперь рвался к Екатеринбургу. Как-то отстрелялась, отмахалась саблями от Ивана Грязнова Сысерть, отбился от Обдея Абдулова и Батыркая Иткинова деревянный кремль Кунгура. Но покуда никто еще не смог переломить воли Белобородова. Он вырвался на Чусовую, будто караванный вал из вешняков плотин, и взял Ревду, Северку, Полевую, Билимбай, Демидовские Шайтанки, Старую Утку и Старую Шайтанку. При Иване Белобородове в сотниках состоял какой-то Митька Оловягин, и этот Митька попер на Илим. Бунтовщики разломали двери осляной, и Гусевы вышли на волю, не просидев на соломе и двух недель. Сатана берег своих подручных.
Оловягин вздумал идти на Кын-завод и на богатую Ослянскую пристань. Гусевы в слезах целовали крест Петру Федорычу, а затем повели шарагу, которая не протрезвела еще со Старой Шайтанки. И уже на другой день бунтовщики завалились в Кашку.
То ли на горе свое, а то ли на счастье, Переход попался Гусевым и оловягинцам на площади у плотины.
Вся орава била его, а потом бросила в сени к плотинному мастеру Ивану Данилычу, не решив, что с ним сделать дальше. Макариха успела пихнуть Осташу в подпол и запереть, иначе бы парнишку растоптали. А Гусевым хотелось еще отомстить за кабак, что отняли у них и отдали Зырянкину. Но больше всего хотелось вина и девок.
Прохора Зырянкина в Кашке любили не шибко; полдеревни у него в должниках ходило. Но дядя Прохор никогда не драл с людей за долги последнюю копейку. И деньги в рост не давал: ответ взыскивал по спросу. Но кому чужое добро глаза не колет, особенно если вдруг все можно стало? И никто не вступился за Прохора Зырянкина, когда его вместе с женой били на дворе и волокли на площадь. Народ будто ошалел, когда увидел, что Зыряниху притащили за волосы уже мертвую — лопнуло бабье сердце. Гусевы кричали, что мстят за народ, за Лушку, но кто ж в Кашке не знал, что Луша от братовьев сама убежала? Не сами Гусевы, а кто-то другой должен был сказать Прохору Зырянкину гусевский приговор. Кто скажет? Переход!
«Скажи на него!» — надрывались над батей Гусевы, указывая пальцами на Зырянкина. «Я его простил», — ответил батя. Гусевы едва не зарубили батю. «Целуй крест истинному царю!» — нашелся тогда Яшка-Фармазон, тыча дяде Прохору в лицо крест. И дядя Прохор на крест плюнул. «Вот вера его! Вот служба царю!» — рвали рубахи Гусевы. Дяде Прохору заломили руки и сунули головой в петлю, а потом вздернули его на воротах пристанской конторы. Пока еще он плясал на веревке, тараща глаза, Гусевы успели вдеть в петлю и мертвую Зыряниху — туда же ей дорога. Дядю Прохора еще бог пощадил: он увидел смерть жены, но не видел, что сделали с его дочками. Не узнал, как безумие скачет с человека на человека, точно кликушество по бабам. И, конечно, не узнал, как народ опьянел и спятил от крови, как он рвал и топтал девок на Алапаевской дороге, словно мстил невинным за свой же звериный лик.
А потом, поизмывавшись над Кашкой, Гусевы и Митька Оловягин побежали в Ослянку и на пути попали в Ёкву, к Бойтэ…
Но вскоре бунтовщикам пришли черные вести. Генерал Бибиков все ж таки разбил Белобородова под Екатеринбургом. И тотчас оловягинцев вместе с Гусевыми как слизнуло.
Майор Фишер шел по Чусовой, вышибая мятежников из заводов. Майор Гагрин шел по Сылве, стрелял, рубил и вешал. Он покрошил пугачевцев у деревни Те-беняки, а потом взял Старую Утку, где белобородовский сотник Паргачев был пьян еще с первого приступа. Белобородое кинулся к Старой Утке — очень уж она была ему нужна, но Гагрин отбросил его и в конце зимы погнал в Касли и Сатку.
Весной батя с Осташей ушли, как и прежде, на сплав. Луша теперь их не ждала, и батя нанялся с грузом до Казани. Вернулись они в середине лета, чудом проскочив мимо пугачевцев, обложивших на Каме крепость Осу. Вернулись — и увидели Гусевых в своем доме. Их Макариха спрятала. Братовья были насмерть перепуганы, как черти в божью грозу: лезли в дом, обернувшись дрожащими кошками и скулящими собаками. Батя позволил Гусевым переночевать одну только ночь. Одну-единственную. В эту самую-то ночь сатана и привел в батин дом Ипата Терентьева с царской казной…
И Осташа вроде бы уже дознался, как дальше было дело. Как Гусевы задумали прибрать казну себе и потащили батю — указать надежное место для клада. Или на худой конец хотя бы довести лодку через переборы до Кумыша. Как они уламывали Колывана. Как батя увел у Гусевых золото и где-то его перепрятал. Как, словно в насмешку над братьями, захлебнулся царевым вином дурак Малафей, в жизни-то не едавший ничего вкуснее черствой горбушки, и как Малафея наскоро зарыли на Четырех Братьях. А потом Гусевы разбежались в разные стороны — по лесам. Так и пророчили им, человеческим подменёнышам. И каждый из них сыскал себе логово по уму: мудрый Яшка-Фармазон в скитах; ухарь Чупря — на лихом деле