Даже резиновые дубинки отобрали. Интересно, может, это придумал Кудашвили.
— У меня плохая память, — сказала Утч.
— У Северина тоже, — сказала Эдит.
— Что, например, он забыл? — спросил ее Уинтер.
— Про свою мать, — сказала Эдит.
Утч и я спокойно жевали, в то время как Уинтер сидел с озадаченным видом.
— Что именно? — спросил он Эдит.
— Как она позировала, — спокойно сказала Эдит, — и что почти все время ходила голая.
— Конечно же я это помню! — вскричал он.
— Расскажи историю про манто и про охрану, — сказала Эдит. — Интересная история.
Но Северин принялся за еду.
Я знаю, какую историю имела в виду Эдит. По выходным, когда Северин не ходил в школу, Катрина вынуждена была брать его с собой. Он просиживал в разных мастерских, рисуя и малюя, в то время как настоящие художники пытались воспроизвести облик его матери. Одна из студий располагалась в русском секторе, и здание охранялось. Обычно, когда охранники пропускали кого-то в вестибюль, им давали чаевые, но Катрина, многие годы приходя туда почти каждую субботу, на чай не давала никогда. За руку с маленьким Северином она подходила к охраннику. Он опускал свою дубинку, улыбался, а она, в двух шагах от него, распахивала свое ондатровое манто и, сделав шаг-другой, снова запахивала.
«Хайль Сталин!» — говорила она при этом.
«Гутен таг, фрау Уинтер, — говорил охранник. — Гутен таг, Севи».
Но Северин никогда не отвечал.
Мне кажется, Северин слишком много думал о своей матери. Должен признаться, что я испугался, впервые увидев те эротические рисунки и картины Курта Уинтера, на которых была изображена мать Северина.
Тогда я впервые переспал с Эдит. Она позвала меня наверх; раньше я там никогда не был. Мы решили, что надо предельно осторожно вести себя с детьми, поэтому шли на цыпочках, а Эдит по дороге заглянула в их комнаты. Наверху в холле я увидел приготовленное для стирки белье. Я вошел в ванную взглянуть на зубные щетки. Там на двери висела ночная рубашка Эдит; я потерся об нее подбородком и понюхал. Потом увидел открытую коробку с геморроидальными свечами (они, конечно, принадлежали Северину).
В спальне Эдит было темно и аккуратно прибрано. Эдит зажгла свечу. Кровать призывно белела. Мы все четверо несколько дней планировали это. Северин тихонько утащил Утч домой, и мы с Эдит вдруг поняли, что остались одни не только в гостиной, но и во всем доме. Позже меня удивило заявление Утч, будто бы вовсе не так все начиналось. По ее версии, она разговаривала с Северином на кухне, а когда они вернулись в гостиную, то обнаружили, что мы ушли наверх, и якобы только
Но какая разница? Я внимательно осмотрел спальню. Я ожидал увидеть разбросанную кругом одежду, но все было в порядке. Зато лежали книги (мы с Утч никогда не читаем в кровати), и видно было, что свечи зажигали часто: на подоконнике застыли цветные пятна воска. Меня удивило, как была игрива Эдит, пока я раздевал ее; это было несвойственно ей, и я подумал, что в постели они с Северином хулиганят и дурачатся. В отличие от меня. И только когда лег рядом с Эдит на высокую, в стиле барокко, кровать Северина, я увидел эти чертовы рисунки и картины, развешанные по всем стенам — эротическое приданое, выделенное Куртом Уинтером жене для поездки в Лондон. И хотя Эдит вся была для меня новизна и волнение, я смотрел и смотрел на проклятые картины; никто не мог бы оторвать от них взгляд. Тогда я не знал всей истории Курта Уинтера; мы с Эдит говорили в основном о себе.
— Что за черт, — сказал я. — Кто это…
Я хотел спросить, кто художник, но Эдит думала, что я интересуюсь моделью.
— Это мать Северина, — сказала она.
Думая, что это шутка, я попытался засмеяться, но Эдит закрыла мое лицо своим легким телом и задула свечу, так что в этот вечер мне больше не довелось увидеть обнаженную мамашу Северина.
Мы, пишущие исторические книги, часто задаемся вопросом: а
Но Утч и Северин не встретились тогда.
— Эта твоя идея — совершенно дурацкая, — сказала мне Утч однажды. — Понимаешь, если бы мы даже встретились, мы могли бы совершенно не понравиться друг другу. Ты слишком даешь волю воображению.
Возможно, и в самом деле это так.
Впрочем, они, конечно, вели совершенно разную жизнь. В марте 1953 года, к примеру, Утч присутствовала на похоронах. Северин — нет. Это были символические похороны — тело находилось далеко от Вены. Она помнит полное искренней скорби пение хора Советской Армии, помнит Кудашвили, утирающего слезы; многие русские плакали, но Утч по сей день думает, что Кудашвили плакал не столько из-за реальной потери, сколько от высоких чувств, вызванных хоровым пением. Сама она не пролила ни слезинки. Ей в то время исполнилось пятнадцать, и уже подросли груди, которые вскоре будут производить такое неизгладимое впечатление. Она думала, что это хороший способ умирать — символически, особенно по сравнению с другими смертями, которые ей довелось повидать.
Северину тоже исполнилось пятнадцать; они с мамой и с теми самыми олимпийскими борцами из Югославии напились тогда в стельку, будучи вне себя от радости. Поэтому пересечься дорожки Утч и Северина в тот день вряд ли могли. Несмотря на то, что пивная, где продолжалось празднование, была полна людей, Катрина оставила немного приоткрытыми полы своего манто. Северин же тогда впервые напился до рвоты. Мне рассказывали, что русская радиостанция весь день передавала Шопена.
Смерть, вызвавшая столько же радости, сколько и горя, — конечно же смерть Иосифа Джугашвили, грузина, более известного как Иосиф Сталин, который, если уж говорить
А что, если бы Утч уехала в Россию? Если бы земля была плоская, то люди, как сказал один поэт, падали бы с нее все время. Тот поэт знал, что люди и так с нее падают. И капитан Кудашвили был из их числа. Конечно же он намеревался официально удочерить Утч и взять ее с собой в Советский Союз. Но мы-то, пишущие исторические книги, знаем, как реальность далека от наших намерений.
Кудашвили и оккупировавшие Австрию советские войска покинули Вену в 1955 году. Этот день стал национальным праздником Австрийской Республики; совсем немногие жители Вены сожалели о том, что больше не увидят русских. Утч было тогда семнадцать лет; ее русский был великолепен; ее немецкий был ее родным языком; она даже делала кое-какие успехи в английском, начав учить его по совету Кудашвили. Он, планируя ее будущую жизнь в России, собирался сделать из нее переводчицу, и хотя немецкий, конечно, пригодился бы, английский все же более востребован. Свои письма из России он заканчивал: «Как продвигается твой английский, Утчка?» Он хотел забрать ее в великий город Тбилиси, где она сможет учиться в университете.
Утч съехала с квартиры на Швиндгассе, но белье в стирку все равно приносила старой Дрексе Нефф, хотя это было ей не совсем по пути. В своем новом жилище, в Studentenheim5 на Крюгерштрассе, Утч чувствовала себя счастливой, потому что впервые в жизни люди не говорили о ней как об «этой, кто она там, кудашвилиевской» или как о русской шпионке. Не прошло и трех месяцев после ухода русских, как Утч осознала свою привлекательность. Она поняла, что можно позавидовать такой, как у нее, груди, но надо научиться правильно ее «подавать». Она поняла, что