'Озеро Эрна хлынет на сушу, горы равниной станут, валы морские окрасятся в пурпур, земля напитается кровью, долины и пустоши, где цветет вереск, холмами станут, прежде, чем ты узнаешь страданье, черная моя роза'.

Столь же безудержны и безоглядны ирландцы и в ненависти. В одной из народных песен кормилица О'Салливана Бере возносит молитву, чтобы те, кому суждено предать его, не знали иного ложа, кроме раскаленных адских камней. А ирландский поэт елизаветинской эпохи восклицает:

'Трое только и ждут моей смерти: Дьявол, ждущий мою душу, и плевать ему на мое тело и богатство мое; черви, ждущие моего тела, и плевать им на мою душу и мое богатство; мои дети, ждущие моего богатства и плевать им и на душу мою, и на тело мое. Исусе Христе, да будет воля Твоя - чтобы им всем болтаться на одном суку'.

Подобная любовь и ненависть не могут довольствоваться тем, что обречено смерти, они жаждут продлиться в бесконечность, так что вскоре оборачиваются любовью и ненавистью к идее. Любовник, любящий столь страстно, вскоре окажется близок к тому, чтобы повторить вслед за героем стихотворения А. Э.*[13]: 'Безбрежное желание пробуждается и растет, позабыв о тебе'.

Слова древнего поэта об ирландцах, что 'возлюбили они много'*[14], и поговорка, слышанная одним моим знакомымa в горах Шотландии, будто ирландцам ничто не любо, - в сущности, говорят об одном и том же, ибо только страстность души может быть причиной того, что в Ирландии столько монастырей. Ведь и тот, кто охвачен ненавистью - если та идет от полноты сердца, рано или поздно начинает ненавидеть одну лишь идею; из этого идеализма в любви и ненависти, полагаю я, и проистекает, в первую очередь, способность ирландцев, когда дело доходит до политики, говорить и забывать то, о чем другие никогда не говорят и не забывают. Земледельцы и скотоводы древности знали любовь и ненависть во всей их полноте: они превращали друзей в богов, врагов - в демонов; их потомки, - те, кому выпало хранить традицию, - оказались не менее склонны к мифологизации. Из этого 'ошибочного принятия грез', которые, может статься, и есть суть всего, за 'реальность', которая, возможно, не более, чем проявление этой сути, - из этой 'страстной, бурной реакции против деспотизма факта', может быть, и рождается меланхолия, меланхолия, побуждавшая древних искать наслаждения в историях, что оканчиваются смертью либо разлукой, тогда как наши современники обретают радость в историях, кончающихся перезвоном свадебных колоколов; это она заставляла древних, которые, подобно ирландцам старых времен, скорее были склонны к лирике, чем к драматизму, черпать наслаждение в бурных, исполненных красоты стенаниях. Жизнь их протекала в окружении бескрайних лесов, за всякой вещью сквозила тайна, неистовство порывов, а переживание красоты, полагаю, обрекало на одиночество; жизнь казалась столь ничтожной, столь хрупкой и краткой, что ничего не запечатлевалось в памяти ярче, чем повесть, оканчивающаяся расставанием и смертью, и чем бурная, исполненная красоты жалоба. Мужчины рыдали не оттого только, что возлюбленные их бросили, отдав сердце кому-то другому, не потому, что знание сие стало горько в устах их*[15]: стенающий верит, что жизнь, сложись она иначе, могла быть счастливее, а значит - менее достойной скорби, но потому, что они родились и должны умереть, так и не утолив снедающую их жажду. И все благородные герои мировой литературы, изведавшие истинную скорбь: Кассандра, Елена и Дейдре, Лир и Тристан - берут свое происхождение из легенд, они лишь образы, созданные первобытной фантазией, отраженные в зеркальце современного и классического воображения. Вот что за меланхолия охватывает человека, когда он 'остается один на один с природой' и полагает, что внимает голосу, 'раскрывающему тайну, откуда пришел человек в этот мир и какая участь ему здесь уготована': он слышит полный скорби крик рождения и смерти; что еще, как не это, могло напомнить кельтам об 'изгнании и бегстве за море', что еще могло разворошить вечно тлеющие угли? Там, где говорят на гаэльском языке, нет более популярного поэтического произведения, чем плач Оссиана, который он сложил, будучи уже немощным стариком, сложил в память товарищей и возлюбленных юности, в память трехсот лет, что провел он в стране фей, где его держала любовь: все мечты бессильны устоять перед холодным ветром времени, чье дыхание слышится в этих жалобах:

'Тучи застлали небо, тянутся друг за другом; также тянулась ночь накануне: казалось, конца ей не будет; нынешний день тянулся, будто и не угаснет, а накануне едва я дождался ночной прохлады - казалось, конца не будет дню тому: для меня всякий день слишком длинен... Нет никого, кто был бы жалок, как я, и несчастен: я, нищий старик, пропитания ради таскающий камни. Тучи застлали небо. Я - последний из фениев, великий Оссиан, сын Финна, слушаю звон колокольный. Тучи застлали небо'.

Мэтью Арнольд цитирует плач Лливарха Старого*[16] как типичный пример кельтской меланхолии, но я бы предпочел привести его здесь как пример меланхолии древней:

'О, костыль мой, не осень ли к нам пришла: папоротник красен и желт ракитник? Осень моя: все что прежде любил, мне теперь ненавистно... Вот она старость: где кудри мои, где зубы, где блеск глаз, что пленял женщин, - осталась лишь горечь. Четыре вещи я всю жизнь ненавидел - и вот разом они обрушились на меня: кашель, старость, слабость и скорбь. Я стар, одинок и сгорблен, кровь моя холодна; не мне теперь покрывают почетное ложе во время пира: я жалкий калека, что ковыляет, опираясь на посох. Сколь горек жребий, выпавший Лливарху, сколь горька эта ночь, к которой пришел он! Скорби не будет конца, как нет облегченья от ноши'.

Один из елизаветинцев описывая экстравагантную скорбь, назвал ее 'ирландским стенанием'; и Оссиан, и Лливарх Старый, полагаю, ближе к нам, современным ирландцам, чем те - к большинству людей. Вот почему и наша поэзия, и большая часть наших размышлений проникнуты меланхолией. 'Ирландец, - пишет прекрасной прозой, первоначально созданной на гаэльском, доктор Хайд, - будет танцевать, заниматься спортом, пить и восклицать, а на следующий день, сидя в своей лачуге, примется копаться в себе, удрученный, больной и грустный, - облекая все это в плач по ушедшим надеждам, впустую растраченной жизни, тщете всего сущего и приближении смерти'.

IV

Мэтью Арнольд задается вопросом: сколь много должно быть в идеальном гении от кельта. Я бы предпочел иную формулировку: сколь много в идеальном гении от древних охотников, рыбаков и танцоров, отплясывающих свой экстатический танец среди холмов или в лесах? Конечно, жажда предельной эмоциональной раскованности и беспросветной меланхолии чревата в мире сем массой проблем, - она отнюдь не делает жизнь легче или упорядоченей, но, возможно, всякое искусство восходит к бытию, что превыше этого мира, и именно о том следует кричать в уши нашей тщете и немощи, покуда мир сей не станет пищей для искусства, не преобразится в видение*[17]. Конечно, как пишет Самюэль Пальмер, 'преувеличение есть тот дух, коим искусство живо, и нам должно стремиться к тому, чтобы всякое преувеличение довести до крайности'. Мэтью Арнольд говорил, что если бы его спросили, 'когда именно в Англии произошел тот поворот, что англичане пристрастились к меланхолии и природной магии', он, бы 'не раздумывая, ответил, что меланхолией англичане обязаны своим кельтским корням, и, несомненно, от кельтов ведет свое происхождение и природная магия'.

Я бы сформулировал все это иначе: литература деградирует до простой хроники событий, до выхолощенных, холодных фантазий и столь же холодных размышлений, если только ее не питают страсти и верования древности, а из всех европейских источников древних страстей и верований - славянского,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату