свой приказ. Уже на следующее утро старшая сестра позвонила ему: «У вас родился сын, господин оберштурмфюрер. Жена ваша чувствует себя хорошо, мальчик крепкий. А желание ваше исполнилось – ребенок родился слепым…»
Как часто во времена Третьего рейха можно было услышать брань в адрес скептического интеллекта евреев, неспособного к вере! Но и евреи создавали свои легенды и верили в них. В конце 1943 г. после первого массированного налета на Лейпциг я то и дело слышал в «еврейском доме» одну историю: в 1938 г. как-то ночью в 4 ч. 15 мин. евреев подняли с постелей для отправки в концлагерь. А на днях во время бомбардировки все городские часы остановились в 4 ч. 15 мин.
За семь месяцев до этого арийцы и неарийцы сообща поверили в одну легенду. То была легенда о бабиснауерском тополе. На холме в юго-восточной части города стоит он в необычном одиночестве, возвышаясь и господствуя над всем, видимый – что тоже необычно – со всех концов. В начале мая жена сказала, что в трамваях она уже не раз слышит упоминание бабиснауерского тополя, но не знает, в чем дело. Через несколько дней и у меня на фабрике зашумели: бабиснауерский тополь! Я спросил, что с ним такое. И услышал в ответ: тополь зацвел. Событие довольно редкое, до этого он цвел в 1918 г., а ведь тогда был заключен мир. Тут же вмешалась в разговор одна работница: не только, мол, в 1918 г., но и в 1871 г. «И в остальных войнах прошлого века было то же самое», – подхватила другая, а чернорабочий обобщил: «Всякий раз, как он зацветает, жди замирения». В следующий понедельник Федер сказал: «Вчера к бабиснауерскому тополю было настоящее паломничество. Он действительно цветет, и просто роскошно. Может и вправду будет мир, ведь никогда нельзя отмахиваться от народных поверий». И это говорил Федер, с еврейской звездой на одежде и в пылезащитном картузе, собственноручно перешитом из его старого судейского берета.
Уже в начальной школе мы узнаем, что в царстве природы нет жестких границ. Но мало кто знает и допускает, что в области эстетики четкие границы также отсутствуют.
В классификации современного искусства и литературы (именно в такой последовательности, ведь начали в живописи, а потом присоединилась и литература) используют терминологическую пару «импрессионизм – экспрессионизм». Понятийные ножницы режут и разделяют здесь безупречно, ибо речь идет об абсолютных противоположностях. Импрессионист зависит от впечатления, производимого на него вещами, он передает то, что сам воспринял. Он пассивен, в каждый миг он отдается своему переживанию, в каждое мгновение он – иной, у него нет твердого, единого, постоянного душевного ядра, нет всегда равного себе Я. Экспрессионист идет от себя самого, он не признает власти вещей, а ставит на них свою печать, навязывает им свою волю, выражает себя с их помощью, в них, придает им форму в соответствии со своей сутью. Он активен, и его действия направляются уверенным в себе самосознанием неизменного и постоянного Я.
Хорошо. Но художник, руководствующийся впечатлениями, сознательно не воспроизводит объективного образа реального мира, он передает только содержание («что») и форму («как») увиденного им; не дерево со всеми листочками, не отдельный листок в его неповторимой форме, не существующие сами по себе цвета – зеленый или желтый, не существующее само по себе освещение в определенное время дня или года, при конкретном состоянии атмосферы, но сливающуюся в единое целое лиственную массу, схватываемую его глазом, но цвет и свет, соответствующие мгновенному состоянию его души, – то есть передает свое настроение, которое он и навязывает реальности вещей. Где же тогда пассивность в его поведении? В области эстетического он столь же активен, как и художник самовыражения, его противоположность, экспрессионист. Полярность сохраняется только в области этики: уверенный в себе экспрессионист предписывает себе и окружающему его миру жесткие законы, он действует ответственно, тогда как колеблющийся, от часа к часу меняющийся импрессионист демонстрирует аморальное поведение, отсутствие чувства ответственности за себя и за других.
Но и здесь границы зыбкие. Обращая внимание на чувство беспомощности отдельного человека, импрессионист приходит к социальному состраданию, к активной деятельности в отношении приниженных и заблудших тварей, и здесь нет никакой разницы между теми же Золя и братьями Гонкур, если взять импрессионистов, и хотя бы Толлером, Унру и Бехером[71], если говорить об экспрессионистах.
Я не питаю доверия к чисто эстетическому подходу в сферах истории мысли, литературы, искусства, языка. На мой взгляд, нужно исходить из основных человеческих установок; материальные средства выражения при совершенно противоположных целях бывают порой одними и теми же.
Это справедливо именно в отношении к экспрессионизму: и Толлер, ставший жертвой национал- социализма, и Йост[72], бывший в Третьем рейхе президентом Академии художеств, – все это представители экспрессионизма.
LTI унаследовал от экспрессионизма или делит с ним формы подчеркнуто волевого подхода и бурного натиска. «Действие» («Die Aktion») и «Буря» («Der Sturm») – так назывались журналы молодых экспрессионистов, только еще боровшихся за признание. В Берлине они – самое левое крыло, самая голодная богема – заседали в кафе «Австрия» у Потсдамского моста (а также в более известном и более элегантном кафе «Запад», но туда наведывались художники с уже сложившейся высокой репутацией, там было представлено и больше «направлений»), в Мюнхене – в кафе «Штефани». Так было до Первой мировой войны. В кафе «Австрия» в 1912 г. в ночь после выборов [в рейхстаг] мы ожидали информационных телеграмм и восторженно приветствовали известие о победе социал-демократов в сотне округов; мы верили, что теперь врата свободы и мира распахнулись навсегда…
Слова «акция» и «буря» примерно в 1920 г. перекочевали из дамского кафе в мужскую пивную. «Акция» с самого начала и до конца принадлежала к не переведенным на немецкий язык и неотъемлемым иностранным словам LTI, «акция» связывалась с воспоминаниями о героических временах зари нацистского движения, с образом бойцов, размахивавших ножками от стульев; «буря» (Sturm) превратилась в термин военной иерархии для обозначения воинского подразделения: сотый «штурм» [штурмовой отряд], кавалерийский «штурм» SS; и здесь важную роль играла тенденция к тевтонизации и обращению к национальной традиции.
Слово «штурм» встречалось в одном из самых распространенных понятий, но о его присутствии мало кто догадывался, ведь кто знает сейчас или знал в годы всесилия нацистов, что SA – это сокращенно Sturmabteilung [штурмовой отряд]?
SA и SS (Schutzstaffeln, охранные подразделения, своего рода преторианская гвардия) – эти аббревиатуры стали настолько самодостаточными, что уже не воспринимаются как сокращения, но обладают собственным значением и полностью вытеснили те слова, представителями которых они первоначально были.
Лишь вынужденно я изображаю здесь аббревиатуру SS буквами с нормальным округлым начертанием. В гитлеровскую эпоху в наборных ящиках типографий и на клавиатурах служебных пишущих машинок имелся для этого особый угловатый знак. Он соответствовал германской руне «победа» и был разработан как воспоминание о ней. Но помимо этого он имел связь и с экспрессионизмом.
Среди солдатских выражений времен Первой мировой войны встречалось прилагательное «четкий»[73]. «Четким» может быть лихое воинское приветствие, приказ, обращение – все, что выражает энергичное движение подтянутого и дисциплинированного солдата. Это слово может быть отнесено и к форме, присущей экспрессионистской живописи и экспрессионистской поэзии. Безусловно, «четкость» – это первое, что приходило на ум человеку, не отягощенному филологическими знаниями, при виде нацистских отрядов SS. Но был здесь и