- Ты забыл белье и полотенце!
Я приоткрыл дверь, высунул руку. Взял сверток и сразу - щелк запором!
- Будто не видала я тебя, как ты есть, - сказала бабушка за дверью. - Чудо гороховое…
Я вытерся, натянул трусы и майку. Глянул в зеркало опять. Какой-то прыщик на плече… Нет, показалось… А вид все-таки не такой уж дохлый, даже спортивный. С Вячиком не сравнить… Мускулов, конечно, меньше, чем хотелось бы, но все же что-то есть… Я расправил плечи, встал прямо. Интересно, сколько же все-таки во мне сантиметров? Таких берут уже в армию или нет?
'Боишься?'
'Да не боюсь я! Я…'
Я себя обманывал, вот что! Ничего я не забыл! Ничего не прогнал от себя! Обман это! Позади всех мыслей все равно была та самая: 'Митя Стоков… Митя Стоков…' И еще: 'Озм… Оз-м… Оз-зм-м-м…'
А в зеркале стоял прежний я, настоящий - маленький, тощий, с волосами-сосульками, с отчаянием на противном розовом лице… Ну, я и дал по башке тому, кто в зеркале!
Я, конечно, не хотел, чтобы зеркало вдребезги, не такой уж я псих. Просто не рассчитал. Посыпалось, зазвенело. Бабушка затрясла дверь. Я отдернул щеколду.
- Что случилось? Алик!
- Поскользнулся, локтем разбил… Ну, будет мне от мамы…
- При чем тут 'будет'! У тебя кровь! Почему не на локте, а на ладони?
- Это я потом, осколком…
Я закутался в махровый мамин халат и улегся на свой диван. От него все еще пахло мебельным магазином.
А в ушах звенело: 'Оз-з-зм-м-м…'
Пришли родители. Ругать за зеркало не стали. Бабушка им сразу сказала про Митю. Они долго о чем-то говорили на кухне. Потом ко мне пришел папа, сел рядом.
- Что, старик, суровая кругом жизнь, да?
- Озм…
- Что?
- Озверелый мир.
- Пожалуй, ты прав… Ты на меня не сердись, если я иногда такой… набыченный.
- И ты на меня…
- Договорились.
Заглянула бабушка.
- У тебя, милый мой, нет ли жара? - Потрогала лоб.
- Нету… Ба-а, поедем завтра к Стоковым вместе.
- А школа?
- Можно же с утра… А в воскресенье на кладбище. Тоже вместе…
Но никуда мы вместе не поехали. Утром я не встал. И провалялся неделю. Приходила сумрачная женщина-врач. Не могла определить, чем я болею. Температура и слабость, а горло чистое, внутри ни хрипов, ни болей. Говорила сердито, будто я виноват в ее непонимании.
Забегали Вячик и Настя. Я им улыбался, но разговаривал слабо. Мне в комнату перетащили телевизор, но я смотрел его редко. А новостей совсем не смотрел.
По ночам я чувствовал разлад души и тела. Своего тощего тела и души, уставшей от этого звука: 'Оз-зм-м…' Разлад заключался в том, что душа как бы отделялась и смотрела на меня, на дремлющего, со стороны. Это было не страшно, даже интересно. Но и грустно тоже.
А еще я размышлял о многоразности вещей и явлений. О том, например, что наш телевизор в другом мире это живая серая кошка с котятами, а еще в одном - заброшенная крепость с поржавевшими пушками.
О Мите и обо всем таком я старался не думать. Но помнил.
А однажды с Вячиком пришел… Гошка Стебельков! И Николка с ним. Я повеселел:
- Арбуз! Привет!.. Ой… - Он ведь не знал, что мне известно его прозвище.
Но он был добрый, не обиделся:
- Ясно, что Арбуз, все так зовут… Меня к тебе вот этот артист заставил пойти. 'Хочу, - говорит, - к тому, кто меня на велосипеде вез…'
Николка сидел на табурете и качал ногами. Я спросил:
- Забор - это поезд? Так же, как раньше?
- Да. Только забор будто стоит. А поезд мчится.
- Николка, садись ближе.
Он сел на постель. От него опять пахло сухой травой. Мы молчали и понимали друг друга.
- С театром-то как? - спросил я Арбуза.
- Таскаю его на репетиции. Через день…
- Мы тоже иногда заглядываем к Демиду, - сказал Вячик. - Я… и Настя. Ты как поправишься, приходи тоже.
ТИК-ТАК
В те дни, когда я болел, на улице было холодно и промозгло. Деревья совсем облетели, сыпала морось. Я смотрел в серое окно, и мне хотелось лета. Зеленого и беззаботного, как в лагере 'Богатырская застава'.
Но вместо лета пришла, конечно, зима. В осенние каникулы выпал снег. И весь Стекловск при взгляде из окна стал похож на новогоднюю открытку. Это было, разумеется, не в пример лучше осени. Правда, Вячик часто ныл, жаловался на холод…
Жизнь шла обыкновенно. Включишь телевизор - там пальба, взрывы и кандидаты в депутаты, которые поливают друг друга, а от себя обещают народу райскую жизнь. Впрочем, народ назывался уже не 'народ', а 'электорат'. (Отец сказал, что так ему и надо.) А мы, школьники, назывались уже не ' ребята', не 'подростки', а 'тинэйджеры'. Вот так! Бабушку от этих слов просто коробило.
Андрей Андреич на уроках физкультуры бодро командовал:
- Тинэйджеры! В обход по залу шагом марш! Вы должны расти бодрой и сильной сменой нашему славному электорату!.. Птахин! Если мы на данном уроке не придем с тобой к консенсусу, твой рейтинг в моих глазах упадет окончательно…
Отец, когда слушал предвыборные выступления, морщился, как от боли в желудке.
- Ну, до чего неизобретательно врут…
А про одного политика сказал:
- И этот туда же… Посмотрите, у него никаких мыслей, только инстинкты. Питекантрoп.
- Питекaнтроп, - поправила мама.
- Питекантрoп… - И отец вдруг по-мальчишечьи хихикнул:
- Дети, вот портрет питекантрoпа -
Маленькие глазки, низкий лоб,
Но зато весьма большая… гм…
Заседать в президиуме чтоб…
- Максим! Здесь же ребенок! - возмутилась мама.
- Я не же-ребенок, а тинэйджер… Папа, ты мне потом скажи это еще раз. Я завтра в школе ребятам…
С отцом у нас было как-то неровно. То все в порядке, то опять поругаемся и надуемся. Причем всегда из-за каких-то мелочей, необъяснимо. То вдруг он вспылит, то меня обида возьмет. Мама говорила:
- Ну-ка разойдитесь по разным комнатам. Хуже маленьких…