ездил тайком смотреть на въезд в столицу своей невесты, а потом именно Шуйский выводил Марину из храма после венчания и вместе с ее отцом провожал молодую до брачной постели. А в свободное от свадебных церемоний время…
Чудилось, Шуйский был заражен предательством, словно дурной болезнью, которая неизлечима, брезгливо подумал Федор Никитич.
Он медленно перебирал четки. Чему научило его сийское заточение, так это умению скрывать свои чувства. Вот и сейчас он был убежден: как ни вздрагивают пальцы, лицо его не выражает ничего, кроме внимания к словам князя Василия, который рассказывает о том, что Шуйские пустили в ход свои давние связи с торговыми людьми Москвы, вызвали в столицу массу своей челяди из всех имений; на сторону заговорщиков были приготовлены служилые люди, а в решительный момент из узилищ выпустят заключенников, которые станут бить поляков. Что и говорить, Шуйский умел извлекать уроки из своих ошибок и сейчас действовал с размахом поистине государственным, достойным будущего государя.
– Надо поспешить, чтобы это дерево не выросло до такой степени, что его нельзя будет ни достать, ни срубить, – вещал князь Василий.
«Делай, делай!» – внутренне усмехнулся Федор Никитич.
Пусть старается Шуйский. Еще неведомо, что будет далее…
– А ну как провалимся? Ну как что-то не так пойдет? – заикнулся Татищев.
– Это почему бы? – высокомерно глянул на него князь Василий.
– Дойдут до него слухи… упредит кто…
– Средь нас предателей нет, – почти ласково сказал Михаил Скопин-Шуйский, и Федору Никитичу только с величайшим трудом удалось скрыть новую ехидную усмешку, на сей раз относящуюся не до князя Василия Ивановича, а до его молодого родственника, знатного вояки и царева мечника [44].
Вот тоже хороша фигура! Именно князю Михаилу, прославленному своими боевыми подвигами, была поручена высокая честь доставить из Выксунского монастыря мать царевича Димитрия, инокиню Марфу, ранее – царицу Марию Нагую. Измученная, преждевременно постаревшая женщина спросила своего сопровождающего – и в этом вопросе выразились все ее сомнения и мучения:
– А верит ли народ, что перед ним законный царевич?
– Горе тому, кто не признает в нем истинного сына Грозного! – ответствовал князь Михаил. – Народ растерзает неверующего!
Хороший ответ. Ответ истинного царедворца, человека без чести и совести. После этих слов признание Марфой нового государя своим родным сыном было предрешено… И вот теперь эти гордые – и враз лукавые слова: «Средь нас предателей нет!»
– Да я не об том, – нравственно попятился Татищев, уловив в голосе князя Михаила нескрываемую угрозу. – Не иначе черт
– Ну что ж, каждому вольно болтать, что на ум взбредет: с вралей пошлины не берут! – пожал плечами князь Михаил. – Я тоже слыхал про сие пророчество. Да что с того? Димитрий только посмеялся над ним и велел не обращать внимания на болтовню безумных и одержимых старух.
«И это для нас великое счастье!» – мысленно добавил Федор Никитич.
– Так оно… – пробормотал Татищев, вешая голову. – Так оно, конечно…
«Эх, слабоват союзничек, – сокрушенно вынес приговор Романов. – И хочется ему, и колется, и мамка не велит. А ведь какая фамилия, каковы родовые традиции! Предок его не зря, наверное, носил прозвище Тать-ищ. Тать, разбойник, душегуб. Силушки, сказывают, был богатырской, силою и воссел наместником в Новгороде. А этот… думный дворянин… сопля соплей».
И в самом деле! Начал цепляться к молодому царю – зачем-де телятину ест, коли запрещена она церковным уставом? И доцеплялся: был сослан в Вятку, потом покаялся, вернулся в столицу и хлопотами Басманова вновь приближен ко двору. Теперь норовит усидеть меж двух стульев. Мстителен, норовит разделаться с обидчиком, благодетеля своего Басманова тоже ненавидит – именно за то, что принял от него благодеяние, – однако никак не может угомониться: не на природного ли царевича руку поднимает? А кто об том знает? Кто может правду сказать? Ни князь Василий Шуйский, запутавшийся в своем вранье, ни он, Федор Никитич Романов, хотя, казалось бы, кому знать истину, как не ему?.. Но слишком много времени прошло, слишком много воды утекло с тех пор, как они с Богданом Бельским…
«Нет, нельзя даже думать об этом!» – одернул себя Романов и подумал, что и впрямь: столько лет минуло с того майского дня в Угличе, что никто, никто, даже мать Димитрия, не сможет дать прямого ответа на вопрос, взошел ли ныне на российский престол самозванец или законный наследник власти государевой?
Народ думает, инокиня-де Марфа все знает. Ничего подобного! Ни она, ни ее брат, ни Богдан Бельский, ни смиренный инок Филарет не знают этого. Теперь только сам Димитрий об истине сведом!
Да разве его спросишь?..
Спросить-то можно, конечно. Только хочет ли Федор Никитич услышать правдивый ответ?
Вряд ли…
Июль 1605 года, Выксунский монастырь – село Тайницкое под Москвой
Чудилось, она впервые встретилась с летом. Чудилось, все четырнадцать миновавших июлей были затянуты черным мрачным флером, напоминавшим тот монашеский плат, которым была покрыта жизнь инокини Марфы. А нынче что-то случилось… Чудо, истинное чудо!
По дороге мчала великолепная карета, запряженная шестеркой коней. И женщина, одетая в монашеское платье из дорогого тонкого сукна, не могла оторваться от окна, потому что не могла отделаться от мысли: всю эту поющую, звенящую, шелестящую листьями, цветущую, зеленеющую красоту нарочно выставили обочь дороги – для нее, для услаждения ее взора, слуха и обоняния. И все это сделал
Выходило, что правду ответила инокиня Марфа тогда, зимой, Борису Годунову и жене его, которые с пеной у рта выспрашивали: жив ли твой сын, царевич Димитрий? «Может, и жив», – сказала она тогда, и вот теперь ее везут к нему…
Сон это? Наваждение? Мыслимо ли, чтобы он все-таки выжил тогда?
С той минуты, как провозгласили с амвона анафему расстриге Отрепьеву, Марфа не знала покоя. Ныло оскорбленное сердце: как посмел какой-то нечестивый поп назваться именем ее сына? А потом вокруг начало твориться что-то непонятное. И мать-игуменья, и монахини, и сторожа, и заезжие священники – все вдруг резко изменились к опальной инокине. Прощения просили за прошлые грубости, за неочестливое [45] отношение, заискивали перед испуганной такими переменами женщиной… От них и узнала Марфа, что уже совсем близко подступил к Москве тот человек, который называет себя ее сыном, а у Бориса теперь совсем не осталось верных слуг.
А потом пришла весть, что Господь, пусть и с немалым опозданием, внял мольбам страдалицы Марьи Нагой и поразил царя Бориса страшной смертью. Не перенес Годунов неминуемого поражения, которое надвигалось на него с каждым днем! Поговаривали, Борис сам умертвил себя – из страха перед неминуемой расплатой. И ощутила Марфа такую благодарность к человеку, который назывался теперь царем Димитрием, что из одного этого чувства готова была теперь признать его истинным царевичем.
Ох, как ожили в душе воспоминания… Совсем недолго чувствовала она себя матерью возможного государя – до того рокового майского дня в Угличе. Пусть убогим было их с маленьким царевичем существование, но все-таки Марью именовали царицей, относились к ней с почтением, взирали подобострастно. Эти картины невинного счастья являлись ей потом в снах, тревожили и мучили недостижимой мечтой об их возвращении. И вот вдруг оказалось, что несбыточные мечты вполне готовы сделаться явью. Для этого нужно только одно – красивый, лукавый и непреклонный князь Скопин-Шуйский намекнул, нет, прямо высказал: нужно инокине Марфе признать неведомого человека своим сыном Димитрием.
Солгать принародно…
Нет, почему – солгать? А вдруг это правда? Вдруг свершилось то чудо, о котором ей столько раз неумолчно твердил брат Афанасий, состоявший в тайной переписке с Богданом Бельским? Слабым своим женским разумением она не знала, верить, не верить… А что оставалось делать, как не склониться пред судьбой, которая сначала даровала ей сына, а после отняла?
Отняла, чтобы вернуть! Вернуть и сына, и почести всенародные, и привольную жизнь. Мягкую постель, сладкий кус… Распрямить согбенные плечи, заставить вновь заблестеть угасший было взор и смягчить в улыбке скорбные уста…
С каждым днем, с каждым часом пути приближалась Москва. Приближалась встреча с сыном… о Господи! Она и сама скоро поверит, что неведомый царь – истинно ее сын!
Миновали Троице-Сергиеву лавру, куда возили когда-то на богомолье молоденькую царицу Марью Нагую.
…А теперь навстречу ей идет целое шествие – монахи во главе с архимандритом…
«Государыня-матушка… – доносится со всех сторон. – Государыня-матушка!»
Переночевали в Троице. Кругом только и говорили, что о чудесном спасении царевича. Марфа слушала это как дивную сказку: Бог навел в тот день слепоту на ее очи, помутил разум, хоронили-то чужого ребенка, как две капли воды похожего на царевича, а царевича спасли, спрятали верные люди…
Так вот, значит, как оно было? Может, и правда – так?
Впереди замаячило село Тайницкое. Теперь до Москвы уже рукой подать. А что это народу столько на дороге? Ишь, как рясно унизаны обочины людьми! Почему все кричат, руками машут? Неужто и здесь встречают инокиню Марфу? А это что за всадники приближаются? Ах, как одеты, каменья-то как жар горят! Никогда не видела инокиня Марфа такого роскошного платья… но царица Марья видела. Так одевались только при царском дворе.
Неужели?..
– Господи, будь что будет, на все твоя святая воля, Господи, наставь, вразуми меня, бедную! В руки твои вверяюсь! – зашептала она исступленно, то забиваясь в угол кареты, то вновь приникая к окну.
– Буди здрав государь-батюшка, многая лета царю Димитрию Ивановичу! – зазвенели голоса.
Марфа задрожала так, что выронила из рук четки.
Он!