Москвы и попадающих на Волхонку, привлекает не усадьба вельможи Голицына, не Музей изящных искусств, не дом забытого автора «Аскольдовой могилы», а построенный всего лишь несколько дней назад длинный серый забор... Этот забор – первый вестник конца старой «дворянской» Волхонки. Там, за ним, быстро, без шума и шороха освобождают место для Дворца Советов. Этот Дворец изменит физиономию не только Волхонки, но и всего района, который из музея дворянской Москвы превратится в живой центр Москвы советской, Москвы социалистической...
– Бездна комизма... и как это ужасно.
Ночь, ночь, ночь была легкой, теплой, как будто созданной для любви. Остап c нежностью посмотрел на Элен и как бы случайно прикоснулся губами к ее бархатистой щечке. Элен не обиделась, но мягко отстранилась. Остап почувствовал в своей груди нечто похожее на любовь.
– Мое сердце пронизано аэроплановой стрелой. Я влюблен в тебя, Элен!
Ощущая неудержимую страсть, он провел по упругому бедру девушки. Элен вздрогнула, руки потянулись к Остапу. Она закрыла глаза и вдруг ощутила на своих губах что-то сладкое. Тепло разлилось по всему телу. Закружилась голова...
Ветер, ветер, ночной ветер тихо выл и пел песню скорби и ненависти: и явился на свет сатана. И отдал он власть свою Первому. И все поклонялись Первому. И тогда дана была власть ему действовать сорок два месяца. И вел войну Первый. И победил он. И поклонялись ему. Но лиха беда одну беду нажить, другая сама пришла. И явился тогда Второй. И взрывались тогда церкви, раскалывались на безмолвные осколки когда-то звонкие колокола, падали храмы – и не могли упасть, рушились – и не могли разрушиться. И наступили на Руси времена трагические. И плевали тогда на православие. И осквернялись святыни. И стерли c земли русской колокольни собора Казанского на площади Красной, и колокольни церкви Благовещения на Тверской, и церкви Трех святителей на площади Красных ворот, и Иоанна Предтечи на Пятницкой, и Рождества Богородицы на Петровке, и Панкратия в Панкратьевском переулке, и Николы на Мясницкой; взорвали вандалы и Страстной, и Чудов, и Вознесенский, и Скорбященский монастыри, и Богоявленский монастырь на Никольской, и часовню преподобного Сергия Радонежского у Ильинских ворот; и Никитский монастырь на Большой Никитской в небытие канул. И облепили храм Христа слуги сатанинские, и сбрасывали они скульптуры в грязь со ступеней высоких, раскалывали горельефы мраморные, оголяли от золота колокола, стаскивали кресты золотые c куполов малых, и превращалось все в груды щебня. На смерть стояли стены священные, но вгрызались в них кувалды тяжелые. И обречен был несчастный храм... Взалкала Русь сатану. И проклял тогда Бог Россию, забыл он ее навеки. И окреп тогда Второй. И заставлял он поклоняться Первому. И уничтожаем был всякий, кто не поклонялся образу Первого. И сосчитал ветер число второго. И число его шестьсот шестьдесят шесть. И затягивал ветер песню скорби плачевно и жалобно. Ветру все равно, что петь.
Глава XXIV
АНТАБЛЕМЕНТ ПО-СОВЕТСКИ
В четверг в половине пятого в московском кинотеатре «Форум» произошло весьма интересное событие. В ту самую минуту, когда по сияющей белизне экрана начал двигаться поезд c красноармейцами, и зрители замерли в ожидании предстоящей развязки нового боевика фабрики Межрабпомфильм «Стой, товарищ, я стреляю!», дымная синевато-меловая полоска, идущая над головами зрителей из кабинки на задней стене, исчезла, в зале зажегся свет. Оглушаемый взрывами крика, свиста и топанья ногами, на сцену вышел жуликоватого вида гражданин. Назовем этого гражданина, хотя бы, Христофором Ласковичем Беринговым. Христофор Ласкович показался возмущенной публике в лоснящемся в некоторых местах светло-коричневом костюме, который висел на нем мешком, и зеленом галстуке, который лез ему в лицо и щекотал подбородок. Христофор Ласкович поднял руку и довольно мило посмотрел в зал. Со сцены зал выглядел великолепно: сборная мебель, ложи и сиденья, обитые малиновым плюшем, по стенам развешаны картины c причудливыми сюжетами.
– Товарищи, как вам уже, наверно, сообщили из администрации, а если не сообщали, то я, Христофор Ласкович, сообщаю, дальнейший показ боевика «Стой, товарищ, я стреляю!» отменяется!.. Спокойно, товарищи!.. По традиции, я позволю себе прочитать вам лекцию, точнее вводную ее часть – «Политика партии и советская архитектура».
Великий комбинатор, сидевший во втором ряду рядом c Элен, бросил взгляд на жуликоватого лектора.
– Не было печали, так приплыл Христофор! – выразил он свое отношение к происходящему. – Может уйдем?
Элен улыбнулась и отрицательно покачала головой. Остап пожал плечами.
Тем временем ропот в зале не смолкал. Завсегдатаи «Форума» возмущенно гремели: «Да сколько же можно!», на галерке кто-то рявкнул: «Верните наши деньги!» и почему-то тут же осекся, «Сукин кот!», – рявкнула мадам c халой на голове и перламутровым моноклем в руках, «Опять началось!» – прогорланил чудак из тринадцатого ряда. А Христофор Ласкович, по всей видимости лектор привычный для такого рода поведения публики, одернул свой зеленый галстук и легонько хлопнул рукой по кафедре, которую только что подтащила парочка фельтикультяпного вида граждан.
– Товарищи! Я не ставлю целью быстро расположить вас к себе!.. Что вы орете? Я имею ввиду во- о-он ту группу молодежи в глубине зала. Постыдились бы бесноваться!.. Товарищи! Мой лекторский стаж – это двадцать лет лекций в окраинных клубах, это десятки лекционных часов в день, это сотни публичных...
– Издевательств! – довольно громко заявил зритель из третьего ряда. – Сколько же можно?
Вопрос растворился в необразимом шуме.
– ...лекций! Поэтому меня криками не продерешь! Не продерешь! Я вам говорю! Во-о-он та группа молодежи! Я гусь стреляный! А если кто слушать не желает – пожалте на выход!
В отдалении зашевелилась чья-то голова.
– А фильма точно не будет?
– Все зависит от того, как вы будете себя вести! Хе-хе!.. Товарищи, ну ведь быстрей начнем – быстрей и закончим! – Христофор Ласкович выпил стакан воды и, словно труба, прогремел: – Будем противиться дальше?
Кинотеатр гудел.
Лектор вынул из кармана пачку папирос «Таис», достал одну папиросу, зажег спичку, долго держал ее на расстоянии вытянутой руки, в самый последний момент прикурил, глубоко затянулся и, высоко закинув голову вверх, выпустил из легких огромную струю дыма. Таращя глаза сквозь пелену смога, он объявил:
– Возмущения отменяются!
Нужно сказать, что другой бы лектор на месте Христофора Ласковича предстал бы сейчас перед столь необузданной публикой c растерянной физиономией. Однако товарищ Берингов был не из пугливых общественников, о чем, кстати, свидетельствовало его лицо, истощенное вечной насмешкой: Христофор Ласкович и не такое видывал на многочисленных заседаниях Главискусства, на которых критики могут так распинаться, что потом неделю мутит. Поэтому, после того как он повторно хлопнул рукой по кафедре, в зале стало относительно тихо.
– Товарищи! Вот я смотрю перед собой и вижу личики в количестве двухсот штук. Подавляющее число владельцев этих личиков имели неосторожность выказать неудовольствие по поводу предстоящей лекции. (Тут Христофор Ласкович потер одна о другую свои огромные жирные руки.) А как же, товарищи, год великого перелома? Первая пятилетка? Где же, товарищи, ваша сознательность?
На последнем слове Христофор Ласкович противно икнул, а предпоследнее – произнес муторно- протяжно. Получив таким образом (прием проверенный) власть над публикой, он зловеще улыбнулся.
– Негоже, товарищи, ответственную лекцию срывать! Негоже! Хе-хе! Мы, товарищи, ведь читаем для вас – многоголового таинственного зверя, который именуется публикой. Но разве вы все – публика? Особенно во-о-он та группа молодежи в глубине зала! Вам, молодые люди, не по кинотеатрам ходить