Адмиралтейство возвышается, видимое отовсюду, оскорблённое невниманием властей, но не униженное, перегородившее воротами триумфальную арку, которая никуда не ведёт, но так и не ставшее склепом, где ничего, кроме фасада. А здесь звучат голоса, кипит молодая жизнь, и мраморная Свобода на балюстраде хранит в раненой груди осколок вражеского железа. С петровских времён было Адмиралтейство морской душой Петербурга, ею же осталось и по сегодня. Пока живо Адмиралтейство – жив и город, и жива Россия.
Все дома, памятники и дворцы играют королеву, всё на пять вёрст в округе работает на адмиралтейский ансамбль и лишь в одном месте в самый глаз вонзается каменный сучец. Казалось бы, что может противостоять царственному творению крепостного мужика, однако, когда дело касается чиновной безвкусицы, то она границ не знает и при любом удобном и неудобном случае готова каркнуть во всё воронье горло. Налево от Литейного проспекта эрегирует в небеса гранитный фаллос, водружённый на площади последним Романовым – Гришкой-самозванцем. Прежде на этом месте стояла величайшая политическая карикатура всех времён: памятник царю-миротворцу Александру Александровичу. Миротворец, предпочитавший не с Европой свариться, а свой народ в узде держать, одетый в форму городового, сидел на битюге, поводья туго натянув. Среди горожан, ещё не хлебнувших кухонной демократии и прелестей стуколки, но яичницу уже возлюбивших, популярен был язвительный стишок:
Однако, какие стишки ни декламируй, а верховой бегемот на площади никому не мешал и смотрелся весьма удачно. А фаллический символ Гришки-самозванца, с какой стороны ни подойди, всюду выпирает. Семо посмотришь – накладывается обелиск на башню главного вокзала страны, овамо взгляд кинешь – пропарывает концертный зал, который и без того трудно вписывался в городской центр. А уж прямо лучше и не смотреть – восьмигранный штык воткнулся в самое горло Невского проспекта, далёкий Адмиралтейский шпиль заслонён, и кораблик распят золотой звездой. Всю площадь изнасиловал, проклятый фаллос, торчит гордый собой: джунгли нас заметили! И даже самому республиканскому взгляду начинает сладостно мерещиться призрак водянистого царя, который, побурев от натуги, силится свалить каменный столб, чтобы самому встать на законное место.
Пасмурными вечерами в подворотнях рассказывают, что, когда рухнула власть отрепья, и Гришка- самозванец растаял как дым, царственный городовой выбрался из задворков Русского музея, где полвека притворялся экспонатом, и поскакал на площадь. Но не добрался, подвёл самодержца медлительный коняга, рассвет застал чугунного всадника неподалёку от Марсова поля, где упрямый монумент застыл и давит своей громадой хрупкую красоту Мраморного дворца. Впрочем, Мраморному не привыкать: уж лучше бегемот, чем броневик.
А как бы хотелось вернуть Александра на площадь, а площади оставить советское название – площадь Восстания, и пусть тяжеловесный царь давит, давит, давит его... чтобы никому не повадно было решать социальные проблемы вооружённым путём. Мечты, мечты, где ваша сладость?
Но и это ещё не всё. Совсем рядом, можно сказать, за спиной бесталанного Авалса, чудо вовсе небывалое, редкое даже для города призраков – монумент-оборотень. И не вервольф какой-нибудь, а человек-змея. Место перекидыш выбрал – самое что ни на есть невинное, рядом с Мариинской больницей. Некогда эта клиника была обустроена иждивением принца Ольденбургского. Он хоть и Ольденбургский, но свой, местный. В самом деле, что за дискриминация, отчего на Руси всё князья да бояре и ни одного принца? Обидно, честное слово. В таких случаях, чтобы не возникло комплекса неполноценности, следует собственного принца завести. Или завезти – не суть дело важно. Так и объявился в Петербурге принц. И такой-то удачный – просто загляденье! Благодетель, а не принц; только и думал, как бы городу услужить. Взял, например, и выстроил на Петроградской стороне Народный дом. В долгие, тяжкие годы царизма собирался в этом доме закабалённый люд, обсуждал свои проблемы, праздники устраивал, в кружках по интересам занимался: одни закон Божий изучали, другие – политэкономию по Марксу. Плюрализм процветал и самая разнузданная свобода. Зато когда иго самодержавия было свергнуто, с плюрализмом разобрались быстро. Вместо Народного дома сделали кинотеатр. Большой-пребольшой – так он и назывался: «Великан». Вся народная громада сидела и чинно созерцала один на всех высокохудожественный фильм. Видится в этом символ эпохи. Кстати, и сегодня бывший Народный дом можно смело назвать символом эпохи, ибо в годы перетряски туда вселился мюзик-холл. Так что глубинной своей сути здание на Кронверкском никогда не меняло и, значит, в рассказ об оборотнях попало случайно.
Но вернёмся к сказке снова. Когда принц-благодетель выстроил больницу для бедных обывателей, восхищённые горожане решили поставить ему памятник. Но не успел обронзовевший принц освоиться на новом пьедестале, как власть переменилась, и оказалось, что принц никакой не благодетель, а аспид и только что кровь трудовых младенцев не пьёт. Это разом стало ясно всем, а сила общественного мнения такова, что принц Ольденбургский на глазах у нетрезвого дворника трижды перекувырнулся через голову и обнаружил свою истинную сущность, обернувшись ядовитой змеёй. А змея, в свою очередь, обернулась вокруг чаши, наполненной не иначе как младенческой кровью.
Нетрезвый дворник рассказывал потом, что это та самая змея, которую не дотоптал петровский конь. Уползла, гадюка, на пенсию, а вахту под конём несёт её дочка, заложившая таким образом начало трудовой династии. Впрочем, не нам судить, кто, сколько и кого заложил.
Горожане отнеслись к метаморфозе спокойно, дав перекинувшемуся монументу ласковое прозвище: «Тёща кушает мороженое». И лишь тени младенцев тычут бескровными пальчиками сквозь больничные стёкла и беззвучно кричат:
– Дядя – яд, яд!
Когда Авалс проплывал Литейным проспектом, его вынесло едва ли не под самую чашу. Спасло беднягу то, что добросердечные бомжи всё таки свернули змеюке голову, намереваясь обратить в лом цветных металлов, так что чаша на ту пору осиротела. Бомжи, впрочем, были взяты с поличным и отправились в места не столь отдалённые, а декапутированная змея отправилась на реставрацию. В то же время, говорят, что город изыскивает средства на воссоздание первоначального памятника, так что никто не знает, в каком виде явится глазам монумент-оборотень. А покуда он монумент-невидимка.
Кстати, и это ещё не всё. Заметил ли благосклонный читатель, что рассказ пошёл, словно беседа теней, «кстати» и от случая к случаю? И вообще – батюшки-светы! – куда нас занесло? Вот уж воистину, вошедши на Невский позабудешь о всяком деле, и на уме будет одно гулянье. А ведь автор не рассеянная тень, а мужчина в чинах и, к тому же, весьма корпулентный. Однако и он не уберёгся расслабляющего влияния Невского проспекта, растёкся мыслию по улицам и стогнам, забыв о герое, которого давно пора привести домой или хотя бы угробить приличным случаю образом. Что уж тут говорить о бедной тени, застывшей посреди проспекта на островке безопасности между двумя потоками плывущих машин. Это для нас островок безопасен, а для тени хуже места не сыщешь. Весь на виду, и просто некуда деться. Да и дождь не вечен, даже петербургский...
– Ну чего встал, урёд? Дёру давай!
Авалс вздрогнул. Мысли в нём страшно прояснились, он осознал, в какую влип не ситуацию даже, а переделку. Издавши звук, сходный с тем, что производит попавший в аварийную ситуацию таксомотор, Авалс немедля набрал скорость, автомобилям наперерез пересёк остаток Невского и почесал по Владимирскому проспекту, оставив возмущённых водителей выяснять, кто и зачем тормозил. А он и не тормозил вовсе, он тень, у него всё наоборот, он скорость набирал. Хотя этого делать как раз и не следовало, поспешать нужно медленно, а кто несётся сломя голову, в самый раз поспеет голову сломить. Иссякающий дождь, как это часто бывает, вскипел последним титаническим усилием, на лужах вздулись пузыри, потоки воды, смывшей городскую грязь, вздулись, и, не найдя, что ещё смыть, смыли бегущего поперёк стихии Авалса. Закружило, закувыркало, понесло, припечатало неумной головой о поребрик...