Это по-каценеленбогеновски, попервоначалу. А потом уже по-ковальчуковски – из старых валенок вырубать гильзой пыжи, из старых аккумуляторов лить и катать дробь и даже пули, отливать которые Гришка, впрочем, всегда был большой мастер.

Могу и вас научить, не стану жидиться напоследок. Отправляйтесь к автобазе, найдите самое жирное, политое мазутом место – там наверняка валяются обломки свинцовых аккумуляторных сотов, залепленных чем-то вроде иструхшего цемента. Поколотите их о подвернувшийся ржавый коленвал, и сизая пакость облетит. Правда, обнажившийся свинец и сам такой же сизый, изъеденный, ломкий, но вы не смущайтесь, кидайте его – да хоть в банку из-под частника в томате, хороший угольный жар все выжжет до первозданной невинности – и вдруг увидите, как из-под мерзкой сизоты выкатится сияющая ртутная слезинка. А вот еще, еще и – это вам не кот наплакал! – капельки сливаются в выпуклую переливающуюся лужицу, а вся эта сизая пакость («накипь», как прежде писывали в стенгазетах), скукоживаясь, всплывает наверх – только успевай сбрасывать шумовкой – и, сброшенная в ничтожество, застывает просвинцованными жевками, – так очаг войны, поднесенный под донышко омещанившегося, ожидовевшего Народа, выжигает растленно-индивидуалистический налет, весь этот мусор – конституции, видеомагнитофоны, доллары, права человека – и, от потрясенного Кремля до стен недвижного Китая, выплавляет стекающееся воедино чистое зол… или, может быть, свинец для отливки пуль? Нет-нет, успокойтесь: золото, золото сердце народное.

Потом в просеянной до состояния пудры золе проткните – хотите спичкой, хотите пальцем (тогда это будут пули) – аккуратные шурфики и влейте туда выплавленное золото. Получившиеся колбаски нарубите на дольки, будто для велипутских пельменей (не забудьте полюбоваться сияющим срезом, чистым, как мармелад), и начинайте раскатывать промеж двух сковородок (будущие пули заранее рокочут с раскатами). Не ленитесь, крутите, крутите, да навалите на сковороду хороший булдыган – и, хоть самодельную дробь вам не довести до совершенства фабричных велипутских головок, все равно, если бить с десяти шагов, она вынесет из доски звездную дырищу в детский кулак, а от пули – кособоко обмятого шарика – вдруг вспыхнет аккуратнейшее, будто сверленое, отверстие.

Если вы не истый эдемчанин и верите, что ружье нужно для того, чтобы охотиться, а не просто занимать умы и руки, то, отчетности ради, разок-другой стаскайтесь и на охоту. На первый раз, сдуру, аж в лес, километров за восемь – и сразу же поймете, что звери живут не отчетности ради, у них есть дела поважней, чем забота о мнении друг друга: будьте уверены – они вам не попадутся (из человеческого мира россказней никогда не нужно соваться в звериный мир реалий), тогда пальните разок-другой по оказавшимся поблизости птахам, легкомысленно понадеявшимся, что их ничтожность послужит им защитой, – надеюсь, вы не попадете, а в следующий раз двигайте прямо в кусты, это недалеко, на лыжах пробежаться одно удовольствие, а там, среди их бурой клубящейся наготы, вам и притворяться не захочется, вы сразу и начнете швырять вверх мерзлые котяхи (конские яблоки либо коровьи лепехи) и по очереди лупасить по ним, пока не иссякнут патроны. Не хвалясь, скажу – я надрочился бить без промаха, как автомат: тяжеловатая еще для меня двустволка сама собой взлетала к плечу, и котях разлетался в воздухе на такие мелкие дребезги, словно его три часа трепала стая озверелых воробьев. Я мазал только, когда, переставая быть автоматом, пытался увидеть себя со стороны: я – человек с ружьем, невероятно… жаль, я не знал этого слова: элегантным – стройно суживающимся (вот на кого стремились походить стиляги!) к своему завершению – маленькому полированному пенсне (если глядеть в упор в оба дула сразу). А ложа, где красой блистая, светится под лаком благородное дерево в еще более благородную каштановую крапинку! А насечка – точь-в-точь как на предмете совсем уж недосягаемо прекрасном – на пистолете!.. Из ружья ничего не стоило вырезать взглядом и старинный пиратский пистолет.

А потом вдруг распространился слух… Нет, истинно народное знание никогда не «распространяется» – просто в один прекрасный миг всем что-то становится известно раз и навсегда, пока однажды не сделается известно что-то противоположное. «Бедные хорошие – богатые плохие» может в одно мгновение перекувыркнуться в «Богатые хорошие – бедные плохие».

Так вот, всем вдруг стало известно, что можно сдавать лапы и – ну, словом, тот же самый комплект, только уже собачий: получишь пятьдесят рэ плюс шкура, да еще мясо можно продать корейцам. (Начинающие отщепенцы подыскивали щедрости властей рационалистическое обоснование: собаки разносят ящур, от которого язык не умещается во рту.) Новое Народное Дело вызывало к жизни и новых богатырей, сколачивавших на собаках целые состояния: один мужик копался на огороде, и собака его тут же бегала, – вдруг рядом тормознул самосвал, до половины нагруженный собачьими тушами. Вылезли двое, на глазах хозяина пристрелили собаку и закинули на пружинящую гору. «А ты помалкивай, а то и тебя туда же закинем». Газанули – и след простыл.

И вот уже я сам стою в закоулке, изломанно стиснутом заборами, сколоченными из косых, кривых, горбатых пиломатерьяльных отходов (отходов от чего? Где то главное строительство, если все вокруг сколочено из отходов?), и напряженно слежу, как на люминесцентном снегу наши ребята, подсвеченные фиолетовым медицинским светом луны, гоняют тоже таинственно подсвеченный силуэт какой-то необыкновенно хитрожо… собаки: они так – она так, они туда – она сюда… А за отходным забором, заходясь от бешенства, мечется на цепи силуэт ее собрата, мохнато-рваный, как черное пламя. И когда ловкая псина в какой-нибудь одиннадцатый раз ускользнула от положенной ей участи, Хазрет вскинул отеческую одностволку и шарахнул в неумеренно ревностного служаку («Хозяин нос не высунул… Полные штаны…», – покатился по Эдему восторженный шепот славы), и черное пламя, съежившись комом, юркнуло в конуру. От растерянности преследуемый пес сделал промах и метнулся в проулок, но я промаха не сделал. Я был автоматом, исполняющим чужую волю, а в качестве автомата я само совершенство – хоть в бою, хоть в любви.

Первый выстрел я дал по силуэту – он с визгом покатился по фосфорическому снегу, пытаясь что-то выгрызть у себя из живота. Вторым выстрелом в голову я успокоил его навеки. Ружейные стволы, безукоризненно зеркальные, как сплошная комната смеха, затуманились, пожалуй, все-таки больше, чем моя совесть. Ведь я стрелял в чужака. Сопровождаемый немногословной завистью, я еще и оттартал его за задние лапы в наш сарай, да еще и содрал с него шкуру, обнажив такое же самое устройство, которое демонстрировал гостеприимный – душа нараспашку – заяц из учебника биологии. Правда, овладев комплектом «лапохвост», я немедленно понял, что сдавать его решительно некому, да уже и интерес пропал: впечатление было уже произведено. Только шкура еще долго валялась, гремучая, как фанера, покуда ее не источили какие-то паразиты – как будто в мире есть паразиты большие, чем мы!

Зато теперь черный собачий силуэт вечно катается по мерцающему снегу, тщетно стараясь выгрызть из собственных внутренностей золотые слезинки расплавленной народной души, катается и будет кататься в одном из бесчисленных освещенных уголков (созвездие Пса) страшно насыщенного и все же едва початого персонального моего космоса, который щепоткой волчьей картечи однажды может быть враз разнесен вдребезги, словно мерзлый котях на безжалостном казахстанском ветру.

Но ведь это же был не я, нет, не я, воля Народа, как гениально выкрикивает Шаляпин в «Борисе Годунове», это закон природы: пули, отливаемые для волков, рано или поздно достаются собакам.

Ведь я же был добрый, великодушный мальчик! Я впадал в жалостливое беспокойство, когда кто-то оказывался отчужденным от Народного Дела и, не жалея сил и затрат, старался поделиться последним с неохваченными.

У нас были два пацана – до того невидненьких, что даже лиц их было не разглядеть, вот и сейчас вглядываюсь до рези в глазах в отведенный и для них освещенный наперсточек моего космоса, но вместо лиц – ровная серая округлость велипутских головок из Гришкиного ящика. Даже кличек их не припомню – не то Котя и Мотя, не то Каня и Маня… или Пуся и Муся? Их и замечали только, когда надо было куда-то сгонять. Правда, иногда их еще стравливали – посмотреть, «кто даст»: совсем уж невыносимо было видеть на неразличимых личиках настоящий страх, настоящую злость, видеть, как у них на губах выступает самая настоящая кровь, а на глазах – самые настоящие слезы, – и все из-за чего – из-за места среди друг друга: кому зваться Кусей, а кому Дусей. Я очень быстро ломался и начинал их разнимать, к неудовольствию зрителей. Но я был вторым – и первым другом Казака.

Очередь стрелять никогда до них не доходила, и однажды я в просветлении решил приобщить Фалю и Галю к сладким таинствам охотничьей жизни. Хотя у Фрейда все продолговатые, а тем более стреляющие предметы означают одно и то же, клянусь – с моей стороны это был чистейший альтруизм. Когда папа с мамой были на школьном вечере (вечер без Яков Абрамовича – это как песня без баяна, как Россия без Волги), я, безумолчно поощряя их радостно-захлебистой говорливостью, привел Батю и Катю к нам домой (мы жили уже возле Столовой в полулягашском доме на две семьи – кирпичный низ, рубленый верх) и, подобно Ноздреву, перепоказал им решительно все, так что под конец уже ровно ничего не осталось показывать, но Моня и Соня взирали на велипутские головки с таким же выражением, с которым их микроскопические двойники смотрели на них самих.

Расшибаясь в лепешку, я выволок ружье на улицу и в упор жахнул пулей в торчащий из-под снега узлом закрученный чурбак, не дающийся ни топорам, ни клиньям. Когда пуля, взвыв, бесследно исчезла, оставив на деревянном желваке чуть размахрившуюся ссадину, я сообразил, что она вполне могла бы срикошетить и кому-нибудь в брюхо – вот тут бы мне и остановиться. Но в упоительном чаду великодушия мог ли я думать о таких (еврейских) мелочах! Я позволил Пусе и Русе по целых два раза бабахнуть (с огнем!) в белый свет, верней, уже в ночную тьму и, задыхаясь от альтруистического восторга, повел их в дом, лихорадочно подыскивая, каким еще наслаждениям их подвергнуть (они уныло и терпеливо помаргивали; странно: лиц у них нет, а морганье есть – было же, стало быть, чем моргать?).

В кухне топилась плита, вулканически светились причудливые изломы трещин. О, придумал! Глядите, глядите, сейчас будет атомный взрыв! Я, обжигаясь от нетерпения, отодвинул чугунные кружочки (обнажились дышащие нестерпимым жаром светящиеся багрец и золото) и бросил в жертвенник щепотку дымного. Пахх – метровый черный гриб вырвался из чугунного кратера, пахх – еще один, еще, еще… Теперь давайте вы, берите, берите, угощайтесь, у меня завались…

Кутя и Гутя начали осторожненько поклевывать из гусарской бутылки и, терпеливо помаргивая, побрасывать совсем уж поштучные порцийки, распадающиеся на отдельные попшикивания. Да не жидитесь вы – вот как надо, вот, вот!… Атомные грибы, один другого величественней, взмывали над плитой, окутывая сушившееся над нею белье. Кухня начала подергиваться сизой мглой, а Туся и Буся – наконец-то подавать признаки жизни. В эйфории Пигмалиона я и не заметил, как так получилось, что мы стоим у порога, а темная бутылища лежит на плите, и черная струйка течет из ее серебряного горла прямо в огнедышащую трещину. Шлепнуться бы на пол, рвануть в сенцы – но ведь я был рожден для подвигов… «Тикайте!» – заорал я, как Петя Бачей, и, отворачивая лицо, метнулся к бутылке. Кися и Пися не заставили себя просить дважды. С быстротой молнии они шмыгнули в дверь, и больше я их никогда не видел.

Еще бы тысячная доля секунды, и я сбросил бы бутылку на пол. Но тут тяжко вздохнуло какое-то исполинское животное. Бесчисленные художники-баталисты не солгали: взрыв действительно имел форму огненного конуса.

Я еще успел извернуться, чтобы не треснуться затылком. Терял ли я сознание – сказать не могу. Первое, что вспыхнуло в отшибленном уме – «Он катался по земле, держась руками за выжженные глаза» – я только что прочел, как у одного злодейского индейца разорвало старинное ружье.

Я впился в глаза, будто когтями, – один был живой, трепетал под пальцами пойманным воробышком; другая рука схватилась за какую-то слизь. Голова звенела на такой поднебесной ноте, что никакой боли я не чувствовал, – вернее, не сознавал, что чувствую – что-то же толкнуло меня посмотреть на руки. От окорочной части большого пальца был отвален и торчал под прямым углом щедрый треугольный ломоть, открывая свежайшую арбузную мякоть (я помнил назубок прейскурант за мясницкой спинищей Володина: свинина жирная, беконная, мясная, обрезная и мясо хорошо упитанных молодых свиней). Кожа на кулаках

Вы читаете Исповедь еврея
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату