меры. И все, падай! Ты убит. Дмитрий Алексеевич Шихин официально признан человеком, опасным для общества. В каком качестве и принимаешь меня сегодня. И ты должен оценить мое мужество и преданность тебе, охламону. Я осмелился, дерзнул и приехал, понял? На это способны немногие. Повывели людей, способных осмелиться и дерзнуть. От них избавились, как говорится, самым решительным образом. И правильно сделали! — во весь голос заорал Ошеверов, обернувшись на звук хрустнувшей в саду ветки.
— Чушь какая-то, — пробормотал Шихин. — Ну их всех к черту!
Дмитрий Алексеевич Шихин хорошо помнил, как уходил из газеты. Непочтительность не была отражена в его трудовой книжке. Он написал заявление с просьбой уволить по собственному желанию и пошел к Прутайсову подписывать. Вошел без робости, хотя раньше всегда у него была готовность получить нахлобучку и он, покорно опустив голову, вытянув руки по швам, ковыряя пол носком, терпел редакторский гнев. О, как бесило Прутайсова это скоморошье раскаянье, бессловесное признание полнейшей своей зависимости. Ведь видел, понимал — играет Шихин и придуривается. Но когда тот принес заявление, большое лицо редактора казалось даже опечаленным, а в единственном глазу светилось что-то вроде обреченности. Наверное, это и была обреченность. Вскорости после этих событий Прутайсова самого вышибли из газеты — неосторожно подписал письмо в чью-то защиту, потребовал чьего-то там оправдания, к кому-то снисхождения. В результате самому потребовалось снисхождение, но он его не получил и ныне заведует наглядной агитацией в парке имени Чкалова. Плакаты вывешивает, транспаранты к праздникам, лозунги сочиняет, подбирает слова, которые более других выражали бы восторг и ликование народа по тому или иному поводу. Работа осталась прежней, но престиж не тот.
Солидарность, сочувствие, порядочность — это все хорошо, да только надо знать... О, как много чего надо учитывать, прежде чем высказать свое мнение. Не учел Прутайсов, не рассчитал, не предусмотрел, циклоп одноглазый, а уж до чего был хитер, до чего осторожен! Видно, не судьба ему оставаться редактором. Да и в парке с наглядной агитацией успел что-то напутать — то ли в избытке усердия, то ли в недостатке восторженности допустил скрытую непочтительность, и дела его сейчас плохи.
А тогда, увидев вошедшего в кабинет Шихина, он поднялся навстречу, чуть ли не у двери взял из рук заявление и вернулся, сутулясь, к своему столу.
— Я все правильно написал? — спросил Шихин, остановившись на пристойном расстоянии и давая понять, что, даже уходя, он не намерен сокращать разделяющее их пространство.
— А? Да, — Прутайсов махнул рукой в пустоватом рукаве. — Я подпишу... Но дело не в этом...
— Да, конечно, я понимаю, паясничать действительно нехорошо, и я искренне сожалею, что своими поспешными и опрометчивыми словами дал повод...
— Кончай, Шихин, — поморщился Прутайсов. — Я вот о чем... Ты должен правильно понять происшедшее...
— А что, есть основания думать, что...
— Заткнись наконец! Мы все тут неплохие ребята, ты тоже не лучше и не хуже других... Тебе бы вот только пообтереться, пообтесаться, усвоить правила игры... Но все это ты сделаешь уже в другом месте. Не здесь. А понять должен вот что... Да садись ты уже, ради Бога, а то я никак не могу собраться... Садись. Вот. И убери руки с колен, хватит дурака валять. И из меня дурака не делай. Пойми, мы не всегда поступаем так, как нам хочется. Чаще мы поступаем так, как должно поступать, как нам советуют старшие товарищи, — единственный глаз Прутайсова устремился в потолок. — Ты меня понял?
— Знаете, такое ощущение... что не до конца.
— Это ничего. Не все сразу. Поймешь. Тебе не повезло...
— Да, наверно, и это есть.
— Не перебивай. Тебе не повезло с друзьями.
— Вы хотите сказать...
— Ты устрой им... как бы это... небольшую инвентаризацию. Может быть, кое-кого следует списать за непригодностью... Ну? Понял? Да пойми же наконец! Ну?! Понял? Не понял, — Прутайсов безутешно взмахнул руками, прошелся по кабинету. — Ты доверяешь своим друзьям больше, чем они того заслуживают, — проговорил Прутайсов, остановившись перед Шихиным, проговорил тихо, но внятно, по слогам, буравя его красноватым, воспаленным глазом. — С друзьями можно говорить о бабах, о водке, о... О чем еще? — Он задумался, приложив палец к сероватой щеке. — И больше ни о чем. Теперь понял?
— Кажется, начинает доходить.
— Слава тебе, Господи! — Прутайсов облегченно упал в кресло. — Ну, тогда будь здоров. Желаю творческих успехов. Чего напишешь — приноси. Туго станет — приходи. А туго тебе станет обязательно. Приходи. Но не слишком быстро... Через полгодика, через год... Вот так примерно. Дай нам немного передохнуть. Ты вот дурачился, спрашивал, не могли ли тебя посадить... Я тебе ответил честно — могли. Понял?
— Угу.
— А теперь катись!
— Дай вам Бог здоровья, — смиренно проговорил Шихин.
Прутайсов некоторое время исподлобья смотрел на него, потом пошарил глазом по столу, но, видимо, не найдя ничего подходящего, сказал негромко:
— Если ты произнесешь еще хоть слово, я запущу в тебя этой корзиной! А если...
Шихин не стал дослушивать и благоразумно выскользнул за дверь, понимая, что редактор не шутил.
— Чушь какая-то... — повторил Шихин. — Ну их всех к черту! Пошли чай пить.
— А у меня и водка есть, — вкрадчиво сказал Ошеверов. — Не возражаешь?
— Нет. Не возражаю.
— А Валя не осудит?
— Авось, — ответил Шихин, направляясь к калитке. Странное ощущение охватило его. Ночной сад, холодные влажные листья, гул поездов, самолеты на Внуково, мигающие в разрывах туч красноватыми огоньками, — все это уже не приносило радостного волнения. Во всем появилась враждебность, везде таились опасность и предательство. Хотелось долгим, бесконечно долгим зловредным молчанием обесценить собственные промашки, сбить с толку затаившиеся силы, которые ждут неосторожных его слов, чтобы тут же уличить в недозволенном и поступить с ним по всей строгости ими же придуманных законов.
— Хочется заткнуться и молчать, — сказал он.
— Многие так и поступили, — ответил Ошеверов. — И удивительно, что до тебя только сейчас доходят столь простые и очевидные истины. Оглянись, Митя! Самый безудержный болтун и пустобрех, человек, который не замолкает ни на минуту... На самом деле он молчит. Вслушайся в его треп — он ни о чем не говорит. Он не выражает своего мнения, даже если оно у него есть. Только пересказывает, ссылается, цитирует... Это не мое, дескать, это вон классик наговорил, сосед нагородил, попутчик наболтал! Мы огораживаемся цитатами и сидим за ними, как за частоколом в круговой обороне. Даже открыв что-то свое, бросаемся тут же искать цитату, чтобы доказать — это не мы придумали, упаси Боже! Мы поганые и дурные!
— Заткнуться и молчать! — повторил Шихин. — Может быть, это выгодно государству?
— Все проще, Митя, все проще... Оно и существует благодаря нашему молчанию.
— А если мы перестанем... Оно рухнет?
— Нет, станет другим.
— Лучше? — спросил Шихин с улыбкой. — Хуже?
— Хуже не будет.
— Не верю, — проговорил Шихин. — Не верю, что оно станет другим. Слишком много людей окажется без дела, без дубовых своих кабинетов, без машин, дач, заказных балыков и армянских коньяков... Поэтому они не жалеют усилий, чтобы сохранить завоевания отцов и дедов. Насколько позволяют умственные возможности.
— Если они столько лет... столько десятилетий правят бал... Значит, с умом у них все в порядке.
— Чтобы нажимать на спусковой крючок, много ума не надо, — еле слышно проговорил Шихин.