Игорешу, тоже говорить не будем, ни к чему это, хотя кое-кому, возможно, и покажется забавным.
Важно другое — в разговоре ощущалась почти незаметная нервозность. Все знали, что Ошеверов ездил за анонимкой, что она в данный момент лежит в его кармане, но спросить о ней никто не решался, в этом виделась бестактность, как если бы из толпы кто-то начал поторапливать палача. Ошеверов участия в разговоре не принимал — пощипывал рыжую бороду, щурился, поглядывая на говоривших сквозь короткие реснички, усмехался скорее собственным мыслям, нежели словам друзей.
Редкие капли дождя слились в плотный шорох, и незаметно начался хороший сильный дождь. Капли застучали по пыльным листьям, прерывистые ручейки потекли с шиферной крыши, мелкую водяную пыль порывами ветра забрасывало на террасу, но после дневного зноя она была приятна, и в дом никто не уходил. Сверкнула ветвистая молния, вонзившись в землю где-то возле станции, в облаках прогремел мощный взрыв, эхо раскатисто покатилось по Подушкинскому шоссе в сторону Барвихи, постепенно затихая и отдаваясь в душе приятной тревогой.
Валя накрывала на стол, носила из кухни тарелки с кусками жареного окуня, Федулова, как могла, помогала ей, катаясь на мягких своих колесиках и стараясь нигде не пропустить ни единого сказанного слова. Селена, бесстрашно сбежав под дождь, срезала чуть ли не десяток флоксов на высоких стеблях и снова взлетела на террасу. Шихин только застонал про себя, увидев, как она уже поднимается, опустив носатое свое лицо в мокрые лиловые цветы. Найдя в углу оставленный старухами надколотый синий кувшин, Селена наполнила его водой, ткнула туда срезанные стебли и водрузила букет посредине стола.
— Здорово, да? — она победно оглядела всех.
— Селена умеет поставить недостающую точку в любом деле, — похвалил супругу Игореша. — Теперь я вижу, что без этих цветов и стол не стол.
— Митька, ты обязательно должен нарвать мне цветов с собой, — сказала Селена, воодушевленная поддержкой.
— Я бы тоже не отказалась, — успела вставить Федулова, примчавшись из кухни.
— Дулю с маслом! — непочтительно ответил Шихин, стараясь рассмотреть за струями дождя нанесенный урон.
— Не дашь? — удивилась Селена.
— Не дам.
— Мне не дашь цветов?! Ты?! Почему?!
— Жалко.
— Для меня?! Тебе для меня жаль этих несчастных флоксов?
— А зачем тебе несчастные флоксы? Подожди, пока вырастут розы.
— Может бить, ты осуждаешь меня за то, что я и эти сорвала?
— Осуждаю. Тебе никто не разрешал их рвать. Вот вернешьсядомой и там рви все, что под руку попадет.
— Да? — Селена поняла наконец, что разговор у них давно идет совсем не шуточный. — Ну... Тогда выбрось их, если так...
— Ты их уже выбросила. Будешь уезжать — можешь захватить с собой.
— Митя, — Селена в растерянности заморгала красивыми глазами. — Митя, но ведь они... они на Белорусском вокзале рубль за букет! О чем разговор!
— Тебе дать рубль?
— А на хлеб останется? — почти неслышно спросил Игореша.
— С такими гостями ни фига не останется.
Селена отвернулась, обиженно глядя в полыхающий дождем сад. И Игореша не стал спорить, лишь усмехнулся чему-то своему и обратил взор к Шаману, как к существу единственно здесь достойному.
С Шихиным это случалось — месяцами пребывал он в полнейшем благодушии, улыбался, поддакивал, позволяя желающим прохаживаться на его счет сколько кому хотелось. Многих это вводило в заблуждение, они полагали, что с Шихиным можно не церемониться. Но вот звучало вроде бы невинное слово, ничего не значащее по сравнению с теми насмешками, которые минуту назад лишь забавляли Шихина, и... все вдруг видели перед собой другого человека — обидчивого, несправедливого, готового немедленно порвать отношения с кем угодно и навсегда. А потом над ним словно проносилось какое-то облако, и Шихин снова возвращался к самому себе. А там как знать, когда Шихин бывал самим собой — позволяя потешаться над ним или же противясь этому, причем неумело, неуправляемо, как противится пробуждающееся сознание. Так просыпаются рабы, крепостные, каторжники — круша и убивая, чувствуя краткость, обреченность своего протеста.
Возможно, где-нибудь стоит рассказать о том, как однажды, уже зимой, Шихину удалось выбить на каком-то топливном складе машину мелкого грязного угля. Нанял самосвал с пьяным водителем, тот привез и ссыпал уголь прямо на дороге. Шел снег, и черная гора в ранних сумерках постепенно светлела, светлела, пока не стала белой. Шихин решил перетащить уголь под террасу, но отложил назавтра. А утром обнаружил, что куш на треть растащена соседями и в белой горке после вечернего снега зияет черная дыра — там ночью брали уголь старухи, живущие по соседству.
И еще случай, связанный с углем, это произошло на следующую зиму. Шихину привезли уголь в громадных глыбах, которые приходилось раскалывать кувалдой. И вот сидит он, согнувшись в три погибели, колет уголь, сам весь перемазанный, пальцы сбиты, на ногах какие-то резиновые чуни, после удара кувалдой мелкие брызги угля вперемешку со льдом бьют по лицу, и вдруг видит, что лаз, через который он забрался под террасу, потемнел. Став на четвереньки и подобравшись к выходу, он увидел рядом с собой... Селену. Она стояла, освещенная зимним солнцем, в светлой дубленке и вязаной шапочке, из-под которой вроде бы нечаянно выбивался все тот же невероятной привлекательности буржуазный локон.
Можно дать их изысканную беседу о погоде, розовых снегирях на кустах, о чем-то упоительно прекрасном, что тревожит душу и влечет ее в туманную даль... После чего австрийские сапожки Селены прошли мимо шихинских глаз и поднялись по ступенькам. Он слышал ее женские шаги у себя над головой, потом каблучки простучали в сенях и стихли. Наколов ведро угля, Шихин выкарабкался на дневной свет и, изогнувшись под тяжестью, поковылял вслед за Селеной в дом...
И был он тогда тощ, зол и молод.
Желтая сумка Селены пахла кожей, и в ней на боку лежала холодная с мороза бутылка красного вина «Кабинет». Помните? Это вино продавали в бутылках, чуть зауженных к донышку... Кажется, венгерское... Да, венгерские вина были куда лучше и болгарских, и румынских...
Шихин выпил тогда это вино в одиночку. Обидевшись на что-то, Селена ушла, всколыхнув воздух полами дубленки. Может быть, она и приходила для того, чтобы обидеться и уйти, схватив в последний момент сумку, от которой так недоступно пахло настоящей кожей.
Выходка Селены, безжалостно срезавшей флоксы, взбесила Шихина. Сам того не заметив, он понятием жилья охватил и березы, и дуб у калитки, и флоксы, и грибы вдоль забора. Это все была круговая линия его обороны против наступающих враждебных сил. Он латал крышу, менял прогнившие доски пола, стеклил окна, спиливал сухие ветви у яблонь, ходил в паршивую одинцовскую баню, брился, сжигал тряпье — и все это с единым чувством сопротивления этим силам. С той же жаждой выжить, с той же неустанностью, если не осатанелостью, с какими защитники козельской крепости подвозили смолу, заделывали пробоины в стенах, укрепляли ворота и подтаскивали камни, чтобы сбросить их на головы татарвы поганой, Шихин завозил уголь, подклеивал подошву к Валиным сапогам, обходил московские редакции. Ему, потомку козельских защитников, в то время часто снился один и тот же сон: темное от дыма небо, плач и стенания, приближается вражеское войско, идут татары, а он, среди таких же взбудораженных людей, ищет, чем бы вооружиться, и каждый раз оказывается, что меч слишком слаб, да и без рукояти, что у вил сгнила ручка, что топор надо бы заточить. И он спешно пытается заменить держак у вил, направить топор, приделать рукоять к мечу, а тут кто-то кричит, причем он ни разу не слышал голоса, крик рождался в нем самом — «Пора, пора!» То с дубиной, то с простой штыковой лопатой Шихин устремлялся навстречу визжащей, мохнатой татарской толпе. Но вот самой схватки не видел ни разу, сон обрывался на том месте, когда он бросался к посверкивающей кривыми саблями живой стене татарвы. Небо полыхало заревом, вместе с ним бежали люди в беспорядочной обреченной отваге, и он тоже бежал, маясь оттого, что оружие