— Тоже верно, — Юшкова поднялась, вышла на кухню. Ноги, как успела заметить Касатонова, у нее были плотные, даже тяжеловатые, но походка легкая.
Теперь, когда хозяйка возилась с кофе, Касатонова смогла, наконец, внимательно осмотреть комнату. Стандарт, полный, унылый стандарт. Стенка с хрусталем, две полки случайных книг, под ногами ковер, в углу телевизор, на журнальном столике пульт управления. И диван, который можно раздвигать на ночь, превращая в нечто двухспальное. Да, над диваном картина, вот картина настоящая, написана маслом, на холсте, хотя рамка простая, вроде, даже самодельная. Картина Касатоновой понравилась — подсолнухи, написанные резко, броско, с обилием краски.
— Хорошая работа, — сказала Касатонова, когда в дверях появилась Юшкова с маленьким подносом.
— Да, мне тоже нравится. В Коктебеле купила. Вернее, купил Балмасов, когда мы как-то оказались в тех краях. Выбирай, говорит. Я и выбрала.
— Будет память, — обронила Касатонова и тут же пожалела о своих словах — прозвучали они двусмысленно.
— О Балмасове? — жестко усмехнулась Юшкова. — У меня и без того достаточно причин помнить его по гроб жизни. Его многие будут помнить. По гроб жизни. Как последнего подонка. И я тоже, — Юшкова поставила поднос с чашками на столик. — Я тоже буду его помнить, как последнего подонка.
— Вы поссорились? — это единственное, что сообразила спросить Касатонова.
— Поссорились? — расхохоталась Юшкова. — Мы прокляли друг друга. Впрочем, честно говоря, проклинала в основном я. Он только уворачивался. Так что передайте своему следователю, что у меня был повод его убить. Как, впрочем, и у многих других.
— У многих?
— Цокоцкому он уже три года не отдает пятьдесят тысяч долларов. И тот, наконец, понял, что уже не отдаст.
— Давно понял?
— Месяца два назад. Произошел между ними разговор и тот понял. Да там и понимать-то особенно не нужно было... Балмасов сказал ему открытым текстом.
Вертись, говорит, возвращай эти деньги как можешь, я мешать не буду. Теперь он и не сможет помешать. Пуля в затылке, тело в морге, кредиторы с носом!
— Откуда вы знаете, что пуля в затылке? — негромко, словно боясь вспугнуть осторожную птицу спросила Касатонова.
— Понятия не имею! — беззаботно хохотнула Юшкова. — Откуда-то мне это известно. В самом деле, откуда? Может, по телевидению сообщили?
— Не сообщали, — все так же тихо, но твердо сказала Касатонова.
— Значит, скажут! Так вот, это Цокоцкий... А главный бухгалтер последний год вообще по лезвию ножа ходит.
— Это Хромов?
— Он самый. Подписал бумаги под честное слово Балмасова и вляпался. У Рыбкина, это наш главный снабженец, сожрал семью.
— Всю?
— Нет, жену. А детей выплюнул.
— И у вас тоже есть причина?
— Конечно! Я же говорила! Балмасов питался человечиной, понимаете? Он пожирал всех, кто оказывался на расстоянии вытянутой руки. Не мог отпустить человека, не высосав из него все соки! Говорю же — людоед!
— И питался человечиной?
— Ну... — Юшкова помялась. — Иногда курятиной.
— Кошмар какой-то! — убежденно сказала Касатонова. — Но если двое расстаются... Какая бы ни была причина... Это еще не повод совершать смертоубийство.
— Повод! — отрезала Юшкова. — Вполне достаточный повод. Вполне достаточный.
— Вы думаете? — со светским великодушием уточнила Касатонова.
— Уверена!
— С вами так интересно разговаривать!
— Особенно, когда я говорю лишнее, да? — Юшкова пустила к потолку щедрую струю дыма.
Касатонова, еще раз взглянув на Юшкову, вдруг поняла — та находилась в состоянии легкой истерики. Да, она могла произносить слова, угощать кофе и сигаретами, рассуждать о бывшем любовнике, но при этом все в ней было обострено, все на грани какого-то срыва.
Оглянувшись на скрип двери, Касатонова увидела входящую в комнату молодую девушку. Одеяние на ней было довольно странное — пижамка вроде и была, и в то же время ее как бы и не было, поскольку все девичьи прелести просвечивались в самых заветных местах, не столько скрывая их, сколько подчеркивая и высвечивая.
— Привет, — сказала девушка и села на диван. — Все пьете?
— Все пьем, дорогая, все пьем, — кивнула Юшкова. — Моя дочь. Красавица, спортсменка и даже слегка комсомолка. А зовут ее Надежда. Наденька.
— Ты забыла сказать, мама, что я еще и наркоманка.
— Это и так видно.
Единственное, чем могла ответить Касатонова на эти милые слова, это изумленным взглядом, который она переводила с матери на дочь и обратно.
— Как я понимаю, это у вас утренняя разминка? — спросила она, наконец.
— У нас и вечерняя мало чем отличается.
— И вы действительно пробовали наркотик? — спросила Касатонова не то с ужасом, не то с наивностью.
— Тоже потянуло?
— А знаете, — почувствовав к себе пренебрежение, Касатонова тут же успокоилась, ей сразу сделалось легко, она ощутила даже некоторую неуязвимость.
Получив дозу презрения, она была свободна в словах, поступках, в своих мнениях и выводах. — А знаете, Куприн как то сказал, что писатель должен побывать даже беременной женщиной. Так что наркотик для меня... Не столь уж и страшное зелье.
Во всяком случае попробовать я бы не отказалась.
— Дорогое удовольствие, — сказала Надя со значением.
— Поднатужусь.
— Заметано. Мамашка... А это... Ручку-то позолотить бы.
— Возьми в сумке.
— Думаешь, там достаточно?
— Перебьешься.
— Я-то перебьюсь, но боюсь радости тебе от этого будет мало.
— Главное чтоб тебе, доченька, было хорошо.
— Ты уже об этом позаботилась?
— Не переоценивай мои возможности.
— Это уже не моего ума дело, это уже дело другого ума. Следственного.
Касатонова слушала этот странный разговор матери и дочери, разговор, в котором причудливо переплетались взаимное недовольство, невнятные угрозы, намеки на что-то важное, что-то громоздкое, что стоит между ними, и не переставала изумляться. Она попеременно смотрела на своих собеседниц широко раскрытыми глазами и не было в этих глазах ничего, кроме искреннего восхищения их умом и остроумием.
Бросив последние свои слова Надя поднялась и лениво прошла в ванную.
Через некоторое время там зашумел душ и Юшкова прикурила новую сигарету.
— Балмасов сделал ее своей любовницей, — сказала она без всякого выражения. Будто о погоде говорила, о скором дожде, предстоящей жаре.