Шурик побледнел от неожиданности.

– Ну выпорют. Ну ты чего… Ты чего, не порол никогда?

Это был скользкий, липкий момент, который быстро растворился, исчез, испарился, Лева пытался выбросить его из головы – конечно, бред, обычные такие рассказы, урловые, грязные и возбуждающие, он их в школе наслушался, тошнит от них, но Шурик, с его рассказом о том, как они играют в хоккей, потом идут пить, потом… Шурик с его сплевыванием, с его телячьими добрыми глазами, сутулый, больной, вялый, с угрями, с его гитарой, эти реутовские новостройки (он никогда там не был), бесконечные темные дворы, горящие в темноте окна, эти женщины с сумками – все это настолько колом стояло в голове, что он однажды сказал Нине, что ни впятером, ни вчетвером встречаться больше не будет, потому что скучно. Об истинной причине он не сказал.

– А с тобой ходить не скучно? – жалобно спросила Нина. – Ты же молчишь, странный такой. Ну ладно, не сердись. Скоро 1 сентября, осталось лета нам с тобой знаешь сколько? Две недели…

* * *

Вообще изнасилование было той темой, которой Лева боялся по-настоящему. И с которой он упорно сталкивался то там, то тут…

Не только в разговорах школьников, юнцов, в которых правды, как он чувствовал, не было ни на грош – были и другие примеры.

Больше всего ему помнилась сцена из японского фильма (почему-то Лева ходил на него с отцом) – в ней изнасилование в пустом осеннем лесу было показано так, что избавиться от этих картинок Лева уже не мог никогда.

Там было два изнасилования, одно за другим – сначала бедная девушка с младенцем за спиной, привязанным по-азиатски, на платке – просила денег или муки в долг у богача, толстого неприятного японца с бородой. И тот отказывался давать в долг, грубо хохоча, а потом валил ее в сарае на солому и пользовался всласть.

Но это было еще ничего, но режиссер, чувствуя банальность и недостаточную жестокость предыдущей сцены, решил сразу запустить еще одну – девушку на дороге встречает группа японских школьников, симпатичных юнцов на велосипедах, и они, чувствуя, что с девушкой что-то неладное, сначала загораживают ей дорогу велосипедами, а потом ведут в лес, по очереди передавая плачущего младенца друг другу…

Почему-то вид этого младенца на руках хохочущих японцев, куча сваленных велосипедов, кружащиеся над головой девушки деревья – все это показалось Леве таким страшным, что он зажмурил глаза и сполз в кресле.

А потом почувствовал тошноту.

Его мутило и чуть не вырвало, прямо там, в кинотеатре. Но он справился с собой и продолжал смотреть.

Натыкался он такие сцены и в советских произведениях – не в фильмах, конечно, но в книгах про гражданскую войну. Одну сцену, про изнасилование казаками каких-то крестьянок, он нашел даже в толстом томе в серии «Военные приключения».

Это был роман видного советского писателя, фамилию которого он не запомнил.

Отец насиловал дочь в романе Анатолия Иванова «Вечный зов».

Ну и так далее.

Везде глухо упоминались белые распластанные конечности, пятна крови, в общем, тошнота и мучительный страх вновь подступали к горлу.

Почему никакое другое преступление не мучило, не пугало Леву так сильно, как это? Он никак не мог понять…

В нем, в этом преступлении, был переход через край… Нет. В нем, в изнасиловании, был какой-то ужас, который находился внутри него самого. То есть там был страх не перед преступником, убийцей, злодеем, злодей изначально был случайностью, упырь и маньяк-убийца были исключены из общего хода жизни, а здесь был именно страх перед людьми, перед жизнью, перед ее устройством вообще.

Ведь в таких вещах, теоретически, мог принять участие любой мужчина – ну вот, тот же реутовский Шурик. Да и он сам. Или не мог?

Лева чувствовал вместе с ужасом и какое-то возбуждение, когда читал эти вещи или смотрел их в кино – но одновременно с возбуждением ему передавался, физически, на уровне ощущений, страх, ужас женщин, он смотрел в их расширенные глаза, и его тошнило от ненависти, от боли, от бессилия что-то изменить.

Изменить в самом порядке вещей.

… И искренне считал, что всех насильников надо расстреливать в первую очередь. Как раньше.

– Расстреливали раньше за изнасилование, – сказал ему отец спокойно, когда они вышли из кинотеатра, и Леве пришлось рассказать, что с ним было, в каком месте он почувствовал себя плохо. – Знаешь когда? После войны. Очень много было таких преступлений… И сразу, вот как расстрел ввели, их стало меньше.

* * *

Наступил сентябрь. Их прогулки становились реже. Родители не отпускали Нину, да она вроде и не сильно стремилась. Лева тоже выписался, удачно пройдя второй сеанс, речь его сильно улучшилась, а настроение сильно ухудшилось.

Главная тема ускользала из его жизни, стремительно и бесповоротно. Мама смотрела на него с жалостью, один раз даже купила на работе дорогие билеты на концерт испанского певца Рафаэля, но Нина не пошла, сказала, что Рафаэля не любит, пойдет лучше в кино.

Но ходить с ним в кино она почему-то отказывалась, может быть, после одного случая, когда он проявил себя опять не с лучшей стороны. Как-то раз она сидела дома, в своих Химках, и никуда не хотела идти, родителей не было, только ее брат, и Лева сказал, что сейчас приедет.

– Ну ладно… – удивилась она. Видно, сидеть дома одной было совсем скучно.

Он привез цветы, она лениво ставила их в вазу, была какой-то совсем другой, в толстой шерстяной кофте, в шерстяных домашних колготках, часто краснела, когда он на нее смотрел, застенчиво предложила чаю, квартира была смежная, трехкомнатная, в большой проходной комнате за круглым столом сидел десятилетний брат и читал книжку, на Леву он посмотрел сурово и тоже покраснел, тогда они пошли, чтобы не мешать, к ней в комнату, и она, не зная, куда его деть, чинно села за письменный стол, а ему предложила сесть на кровать, больше было некуда, комната была крохотная, кресло просто не помещалось, постепенно ей стало скучно, и она перешла к нему, они начали целоваться, очень тихо, потом стало жарко, толстую кофту она сняла, осталась в тонкой, и он вдруг начал расстегивать ей пуговицы, одну за другой…

Она строго отстранилась, и сказала:

– Я сейчас брата позову. Учти.

Он учел и уткнулся головой ей в живот, не двигаясь. Она гладила его по голове и шептала, что пора уходить, потому что скоро придет с работы отец.

Он быстро ушел, и она удивленно смотрела ему вслед.

Все кончалось.

Однажды они шли из больницы – она с Таней, еще с какими-то девчонками, и он сказал: ты куда?

Она остановилась и, когда девчонки отошли, сказала ему грубовато:

– Ты больше со мной не ходи.

– Почему?

– А зачем?

Он не нашел что ответить, и она, отвернувшись, заспешила от него прочь. Безо лишних слов и долгих прощаний.

Было уже холодно, конец сентября, или начало октября, или уже ноябрь, больше он в больницу не ездил, до следующего лета, до следующего сеанса.

Но больше никогда ему и не хотелось в больницу так, как тогда, – в то место, где он узнал про белые носки, про мягкую грудь, про странные шальные глаза столько, сколько мог узнать, где ему было хорошо почти так же, как в его дворе когда-то, где каждое дерево улыбалось ему, где в каждом углу они сидели, были, смеялись, но дело было не только в этом…

Он шел в метро один и на переходе с Белорусской радиальной на Белорусскую кольцевую вдруг остановился и сказал: ну и ладно. Ну и пусть. Ну и хорошо.

Хорошо было не то, что она с ним рассталась, это было плохо, нет – хорошо было знать, что теперь он никогда ее не забудет и что она дала ему что-то, с чем он будет жить теперь всегда.

Впрочем, сформулировал он все это намного позже. Да даже не сформулировал, просто он ее помнил, Нину Коваленко, девочку из шестой больницы, от которой не осталось ни одной фотографии, ни одной записки, ни одного стишка, ни номера телефона, ничего.

* * *

Лева встретился с Калинкиным и Петькой на Казанском вокзале. Прямо у поезда.

Их провожала та самая еврейская тетка Калинкина, запомнить имя-отчество которой Лева так и не смог. Что-то типа Эсфирь Хаековны. Или Мадлен Боруховны.

– Лева! – сказала тетка. – Здравствуйте. Меня зовут Марина Авеэзровна. Но можно Аверьяновна. Как Генриха Боровика. Мы с вами встречались, помните?

– Здравствуйте, Марина Аверьяновна! – с облегчением сказал Лева. – Конечно, я вас помню. Вы готовили куриные котлеты. Очень вкусные.

– Лева! – она совершенно не обратила внимания на его улыбку, реверанс насчет котлет и прочее. Была настроена строго и решительно. – Вы уверены, что мальчику так необходима эта поездка? Температура, я вам скажу, довольно серьезная. А если он в дороге простудится?

– Тетя! – вмешался Калинкин. – Мы же все уже обсудили! Ты меня ставишь в неловкое положение…

Лева был потрясен. Калинкин боялся своей тетки! Вот это да! Как же мы плохо разбираемся друг в друге…

… Петька был очень возбужден.

– Пап, пора! – дергал он за руку Калинкина. – Поезд скоро уйдет.

– Да подожди ты, пожалуйста! – возмутился Калинкин. – Дай с тетей Мариной по-человечески попрощаться.

– Пап, пора! – с таким же возмущением отозвался Петька. – А то нас мама на вокзале поймает.

Лева приблизил лицо к Калинкину и прошипел ему в ухо:

– Ты что, совсем охренел?

Но Калинкин даже не дрогнул.

– А что я ему должен говорить? Я должен говорить правду. И всегда буду говорить… Мама у нас милиционер. Она ловит, мы убегаем. Игра такая.

Петька довольно засмеялся чему-то своему. Видно было, что Калинкин дома расписал ему эту игру во всех красках, и теперь не терпелось ее начать…

– Ну ладно, – сказал Лева. – Я не знал, что у вас игра. Я думал, мы просто едем в Нижний Новгород. Посетить Макарьевский женский монастырь. Помолиться о своих грехах. И все такое прочее.

Тетка Марина с неодобрением посмотрела на него и приступила к обряду целования Петьки. Целовала она его так долго и так страстно, в обе щеки, в лобик

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×