– Нисколько. Меня даже из больницы не выписали, а по всем документам перевели для долечивания в санаторий в Архызе. Это Северный Кавказ, уединенное место. И, судя по отчетности симбирских авиакасс, я туда улетел. Пусть там поищут, если хотят.
– Кто?
– Бармалеи.
– Так ты что – дома будешь сидеть, не выходя? – она не сумела скрыть радости.
Я плотнее прижал ее к себе. Бедная… Лучше сразу.
– Завтра вечером выйду один раз – и в Стокгольм.
Эти слова задули ее, как свечку.
– Надолго? – спросила она, помолчав.
– Надолго.
Несколько секунд мы еще стояли, обнявшись, но она уже была, как мертвая.
– Ужин на столе, Саша, – сказала она потом и мягко высвободилась.
– Чудесно. Я только в душ быстренько.
Везде душ хуже, чем дома. То кран реагирует нечутко, то напор воды слабый, то свет тусклый, то неудобно мыло класть… Как я соскучился по дому, кто бы знал! Почти целое лето провести в чужом городе, в больнице… смотреть на листья за окном, то трепещущие на ветру, то истомно замирающие в теплом безветрии, то прыгающие вверх-вниз или обвисающие под тяжестью дождя – и думать: они скоро опадут, а я тут лежу… Смотреть, как медленно ползет по кафельному неживому полу золотой прямоугольник солнечного света и думать: скоро солнце будет едва вылезать из-за горизонта, а я тут лежу…
Смотреть на свое серое лицо во время бритья и думать: скоро сорок, а я тут лежу.
Очень горячий душ, потом – очень холодный душ. Как всегда, я с удовольствием ухнул, когда разгоряченную кожу вдруг окатила ставшая почти ледяной струя. Я лишь относительно недавно открыл для себя это удовольствие, а раньше, вдобавок, когда вылезал из ванной, неудобно было причесываться, зеркало всегда оказывалось запотевшим, приходилось сначала протирать его, и все равно стекло оставалось в неряшливых мокрых разводах. Теперь помимо удовольствия и пользы для организма, я получал еще и пригодное к употреблению зеркало, успевающее проясниться, пока я вертелся в холодном бурлении.
Маленькие домашние радости. Без них ничего не мило и ничего не нужно.
Я закрыл воду, потянулся к своему полотенцу, жесткому, долгожданному, пахнущему лавандой, все еще пропитанному, казалось, блеском крымского солнца – Лиза всегда подстилала его, загорая, и вдруг сзади мягко накатил прохладный воздух, словно открылась дверь. Я обернулся, она действительно открылась. Лиза, выглядевшая в своем церемониальном убранстве среди интимного керамического сверкания, очень нелепо и потому как-то особенно преданно, стояла, прислонившись плечом к косяку, прижав кулачок к губам, и со страхом и состраданием глядела на мой развороченный бок.
– Болит? – поймав мой взгляд, тихонько спросила она.
– Что ты, родненькая. Давно уже не болит. Только чешется.
Ванна длинным тянущим хлебком всосала остатки воды.
– Тебе халат? – спросила Лиза.
– Нет.
– А хочешь – вообще не одевайся. Буду тобой любоваться наконец. Ты такой… античный.
Я засмеялся сквозь ком в горле. Она даже не улыбнулась в ответ. Она теперь смотрела ниже, и мне казалось, я знаю, о чем она думает. О том, что вот я, оказывается, бывал внутри то у нее, то не у нее.
– Нет уж, – сказал я. – Хочу тебе соответствовать.
– Только галстук не надевай, пожалуйста, – попросила она и взглянула мне в глаза. И чуть улыбнулась, в первый раз после того, как я сказал про Стокгольм. – Давай попросту, без чинов.
– А сама-то? – возмутился я.
Она помолчала и вдруг покраснела. Снова улыбнулась:
– Это снимается одним движением.
В том же самом белоснежном костюме миллионщика на собственной яхте я вошел в столовую. Стол ломился, казалось, сюда каким-то чудом перекочевало все, что я нахватал для Стаси перед Симбирском. Плюс громадный букет роз посреди. Плюс две бутылки голицинского шампанского, мерзнущие в ведерках по краям.
– Так у нас сегодня что – праздник? – спросил я.
– Еще бы не праздник. Повелитель домой заглянул на часок.
– А где же Поля?
– В деревне, у твоих.
Сердце у меня опять упало, я подумал, что она специально, в предвидении домашних разборок, удалила дочь. Потом сообразил, что Поля в августе всегда гостит в поместье, и мимолетно позавидовал ей. Раздольные подмосковные равнины с таинственно клубящимися по горизонтам лесами, сад, обвисающие от румяных плодов ветви яблонь, запахи сена и луга. Покой. В детстве я сам все летние месяцы проводил там.
– Ну что же, Лизка, – сказал я, – предадимся греху чревоугодия?
– Народ грешить готов! – отрапортовала она и непроизвольно, сама, видимо, не заметив, что сделала, козырнула двумя пальцами, по-польски.
2
Я лег, а она не приходила долго. Я думал, она принимает ванну, но когда она вошла наконец, стало ясно, что она просто бродила по дому или просто сидела где-нибудь, в детской, например, и думала о своем. О девичьем. Камушки, впрочем, уже сняла и переоделась.
Мне так и не довелось узнать, действительно ли этот ее тугой блестящий черный кокон снимается одним движением.
Она виновато поглядела на меня и погасила свет.
– Зачем? – тихо спросил я.
– Стесняюсь, – так же тихо ответила она из темноты. – Я лягу, и ты, если захочешь, включишь, хорошо?
– Хорошо, маленькая.
Коротко и мягко прошуршал, упав на ковер, халат. Я услышал, как она откинула свое одеяло, почувствовал, как она легла – поодаль от меня, на краешке, напряженная и испуганная, словно и впрямь снова стала девочкой, пока меня не было. По-моему, она даже дрожала.
– Что с тобою? – подождав, спросил я. Она ответила тихонько:
– Не знаю…
– По моему, ты совсем замерзла, Лизанька. Давай я тебя немножко согрею, хочешь?
– Хочу, – пролепетала она. И когда я приподнялся на локте, добавила: – Очень хочу. Согрей меня, пожалуйста.
Мимоходом я дернул за шнурок торшера. Теплое розовое свечение пропитало спальню, я увидел, что Лиза, укрывшись до подбородка, смотрит на меня громадными перепуганными глазами. Я поднырнул под одеяло к ней, и она опустила веки, и я стал согревать ее.
Едва ощутимо, умоляюще оглаживал и оцеловывал плечи, шею, грудь, бедра, трогательный треугольничек светлой шерстки, нежно и едва уловимо пахнущий девушкой – она ничему не мешала и ни на что не отзывалась. Но вот судорожно сжатый кулачок оттаял, вот она задышала чаще, вот отогрелись и расцвели соски, ожили плотно сомкнутые ноги, она согнула одну в колене и увела в сторону, раскрываясь – тогда я обнял ее бедра, мягко придвигая их к себе, поднося и наклоняя благоговейно, будто наполненную