Пошел я посоветоваться с нашим учителем. «К чему эти предупреждения! – сказал он. – Она еще, того и гляди, приедет, устроит сцену, скандал… Поезжай, поезжай с девочкой и со счетом: так будет гораздо лучше».
Я не мог выехать утренним поездом, потому что мне надо было продать зерно, чтобы получить немного денег. Города-то я не знаю и, когда мне нужно в один конец, я всегда попадаю в другой. Спросил я в поезде у кондуктора, где такая-то улица и дом… Он посмотрел так странно на меня и на девочку, сидевшую у меня на коленях, да и говорит, словно поучает: «Когда имеешь семью, следует выбросить это из головы!» В вагоне было много людей, и я не решился ответить ему, боясь, что надо мною станут смеяться. Когда я приехал, было уже темно, и девочка спала – пришлось взять извозчика. Даю ему адрес, а он мне подмигивает и гогочет.
Я не знал, что и подумать… Баста, приехал. Когда я вошел, привратница сказала: «Кушают теперь, приходите в девять». Тут-то я только понял… Что же вы хотите, я ведь думал, что это такой же дом, как и другие… и никогда не предполагал… Если бы я знал… по крайней мере, девочку…
Он остановился сконфуженный, заметив, что я плачу, плачу над его словами, которые вонзались в мою душу, как ножи.
Я отдала деньги бедному крестьянину, который вышел со слезами на глазах, сочувствуя моему горю, моему позору…
Она все еще спала. Я уложила ее на кровать и упала перед ней на колени, заглушая рыдания, чтобы не разбудить ее и, словно вымаливая у нее прощение, тихо плакала, как умеют плакать только покинутые матери.
Я долго оставалась в таком положении, глядя на нее сквозь слезы, как будто я глядела на ее могилу. Ее ровное спокойное дыхание мало-помалу успокоило и меня. Она улыбалась во сне, и ее улыбка проникала в мою душу, как целительный бальзам. Меня вдруг охватило безумное желание взять ее на руки, целовать, обнимать, прижимать к себе. Я едва сдержалась. Боже, какой ужас, если я ее испугаю! И, осилив себя, я стала ждать ее пробуждения.
Мне казалось, что проходят века.
Вот она сделала движение и открыла глаза. Сердце мое перестало биться; вся моя прошлая жизнь промелькнула в ее глазах, которые внимательно и удивленно смотрели на меня.
– Какое красивое платье, – пролепетала она с довольной улыбкой, между тем как сон снова смежал ее веки.
Я вскочила как от удара кинжалом. Платье жгло мне тело. Я стала срывать с себя руками и зубами покрывавший меня атлас, распустила волосы и принялась мыть лицо, чтобы смыть с него позор и ложь красок, одела самое поношенное и простое из своих платьев и такой, бледной и подурневшей, я чувствовала себя счастливее, потому что в таком виде мне казалось более достойным быть матерью.
Я вернулась к ней, продолжавшей спокойно спать, и села на полу возле нее, не отрывая от нее глаз.
Вдруг страшное сомнение, как жало змеи, наполнило огнем мою душу: «А если это не моя дочь?!»
Я с отчаянием напрягала свою память, я старалась воскресить в ней черты лица отнятого у меня два года тому назад ребенка и, когда мне это удавалось после нечеловеческих усилий, сравнивала их с лицом лежавшей предо мною девочки, наклонившись над нею, словно фальшивомонетчик над своей работой, от которой зависят его богатство и жизнь.
Боже, как она переменилась! Она совсем не та, совсем не та! Она – не моя дочь!
В душе моей поднялся целый ад. Мой мозг горел от зародившихся в нем жгучих сомнений.
Вдруг моя горячая слеза упала на личико спавшей девочки, и она проснулась. Ее глаза открылись, и в них сверкнули два голубых луча. Мне показалось, что раскрылось небо, и солнце залило меня своими лучами: это открылись глаза моей малютки, это был ее взгляд!
Эти глаза… Как я их помнила! Как я их помнила!
Она сделала движение, словно порываясь ко мне. Я взяла ее на руки, но была так потрясена, что и не в силах была поцеловать ее. Я приложилась своими горячими губами к ее свеженькому лобику и долго оставалась так, вдыхая нежное тепло ее детского тела, тепло, проходившее сквозь омочившие меня слезы и обновлявшие все мое существо подобно тому, как тепло солнца, пробиваясь сквозь утренний туман, оживляет продрогшую от ночного холода траву.
Я услыхала в комнате чьи-то шаги и увидела мадам Адель.
Я вскочила, словно защищаясь.
– Ну так что же? – спросила она сухим тоном, в котором, однако, звучали добрые нотки. – Что ты решила сделать?
– Что я решила?
Я была поражена этим вопросом, которого совершенно не понимала.
– Куда ты поместишь ребенка?
– Куда я помещу ребенка?
Но какие странные вопросы задавала она мне! Я их никак не могла понять: я была в другом мире, в другой жизни и никак не могла прийти в себя.
– Нужно же, наконец, подумать, куда поместить девочку, – настаивала она.
– А куда же я должна ее поместить?
– Ты будешь держать ее при себе? – она в этом сомневалась. – Значит, уходишь? – неохотно заключила она.
– Сейчас же.
– Куда?
– Не… не знаю… Куда-нибудь, лишь бы не здесь.
– Теперь три часа утра, и все гостиницы заперты.
– Я об этом не подумала; я подожду до утра.
– А затем? – неумолимо продолжала мадам Адель. – Когда у тебя кончатся деньги, которые ты подкопила?..
– О, пока они закончатся!.. – беззаботно ответила я.
– Я приблизительно знаю, сколько у тебя может сейчас быть: семьсот… либо восемьсот франков, то есть ровно на один-два месяца. А затем?
– Не беспокойтесь, – сказала я, – подумаю… буду работать…
– Если нужно будет… – сказала она, выходя из комнаты.
Я вздрогнула и крепко прижала к себе свою малютку, словно желая ухватиться за нее, чтобы не пойти ко дну.
Когда мадам Адель вышла, я почувствовала себя сильной и стойкой. Едва только первые лучи проникли в мое окно, я позвала горничную и приказала ей уложить все мои вещи в чемоданы, за которыми потом собиралась прислать.
Она без разговоров все исполнила, затем позвала карету, и я сошла, неся в руках мою девочку.
Привратница, вероятно уже предупрежденная, молча, почти презрительно смотрела, как я выходила.
Я дала кучеру адрес какой-то гостиницы. Садясь в карету, я почувствовала на себе чей-то взгляд. Я инстинктивно подняла глаза и заметила в окне желтый атласный капот Надин.
Когда карета тронулась, я почувствовала себя такой счастливой, что даже ни минуты не подумала о том, чтобы послать хотя бы рукой привет этой бедной женщине, которая, может быть, ожидала его, как последнее утешение ее разбитому материнскому сердцу.
Я испытываю нечто ужасное. Открывая сегодня утром ящик, чтобы уплатить своим старушкам за наше содержание, я нашла всего двести двадцать три франка. Куда же ушли все мои деньги? Я принялась быстро записывать цифры расходов: все, самые насущные вещи – платья для Деде, кроватка для Деде, игрушки для Деде. Подвела итог – остается несколько франков. На какие же средства я буду жить?
– Боже мой! Это очень просто: я буду работать.
Сперва я задумалась над этим словом. Работать? Как? Разве я умею что-нибудь делать? Я никак не могла придумать, что же я умею делать. Я только и могу читать и писать; меня ничему другому не учили. Но что же это мне может теперь дать? Поступить на службу? Куда? В город. А ребенка оставить здесь, расстаться с ним? Взять с собой? В город? Где погибла я и где погибнет и она, несмотря на все мои усилия, несмотря на все; где погибают все, все, все! Ах, нет! Нет! Я хочу, чтобы моя девочка чувствовала землю, землю полей, землю деревни. Земля одна спасет ее, как спасла бы меня, если бы я не ушла от нее, подобно всем, привлеченным большим городом…
Надо его знать так же хорошо, как знаю его я, как знают его все те, что пришли в город в надежде на работу и с жаждой богатства.
Скорее стать слугой у моих же слуг!.. Увидишь, Деде, какой я буду хорошей, как я буду работать, сколько я буду работать!..
Ничего! Еще ничего! Старушки нуждаются: они очень бедны… Они поняли, что у меня ничего больше нет, но они не смеют у меня требовать. Они все ждут…
Деде не та: неспокойна, нервна, неохотно ест, не бегает; она злится и бьет собаку и даже меня; игрушки ее валяются по углам. Что же это с моей Деде? Не догадывается ли она о той страшной борьбе, которую я сейчас выдерживаю, и о моих страданиях?
Но я ведь делала все возможное, чтобы она ничего не могла заметить. До сих пор она еще ни в чем не чувствовала недостатка. До сих пор… а завтра?..
Сердце мое сжимается от самой страшной тоски, тоски неизвестности…
Деде лучше! Сегодня утром доктор сделал ей первое впрыскивание сыворотки. Жар уменьшился, и ее пылавшие щечки побледнели. Хрипение, вырывавшееся из ее горла, словно его сжимала рука убийцы, прекратилось.
Она теперь спит тяжелым беспокойным сном. Доктор говорит, что ее удастся спасти. Я ему верю! Я ему верю! Нужно ему верить!
Боже мой, сколько пережила я в эти тридцать часов!
Я проплакала всю ночь, не зная, чем ее успокоить, наконец уложила ее с собой и успокоила поцелуями. Когда рассвело, я посмотрела на мою девочку: лицо ее пылало, глаза были закрыты, дыхание затруднено.
Деде умирает! Деде умирает!
На мой отчаянный крик прибежали испуганные старухи, сейчас же бросившиеся за доктором.
Его разыскали лишь к вечеру.
Что он нашел, я не знаю: ангина, круп, дифтерит; я знаю только, что в его словах мне чудилась смерть; я знаю еще, что он пробормотал несколько слов, за которые я с отчаянием ухватилась, как за переброшенную через пропасть веревку.
Он написал рецепт.