Его руки ласкали ее соски, распаляясь все сильнее. Скоро им уже было мало безразличного холодка ее грудей, и они сместились вниз, чтобы, задержавшись ненадолго на шелковистой приятности лобка, отправиться еще ниже. Ей пришлось слегка раздвинуть ноги, чтобы пропустить его пальцы к месту назначения. Пальцы осторожно обследовали теплую тесноту ее промежности, нащупали то, что искали, и с трудом втиснулись внутрь. Вероятно, они нашли там не совсем то, что предполагали, потому что она почувствовала, как пальцы его снова вышли наружу и принялись ласкать то, что было на поверхности. Потом они снова попытались было отправиться внутрь, но опять встретили прежнее сухое равнодушие.
Тогда он заставил ее наклониться – ниже, еще ниже – и попытался найти вход сзади, но снова потерпел фиаско. Такого в его практике еще не встречалось. Он уложил ее на спину, широко раздвинул ее ноги, потом указательными пальцами развел срамные губы и лишь тогда вошел в нее. Она вскрикнула от боли, но тут же заставила себя замолчать и стала терпеть уже знакомые ей движения. Она только не знала, сколько они будут продолжаться на сей раз – с Томом это кончалось, к ее сожалению, очень быстро, а сегодня, к ее отчаянию, очень долго. Она не знала сколько – две минуты, три или пять. Она знала лишь, что каждое движение доставляет ей боль. Наконец, все закончилось. Мужчина замер на несколько мгновений, потом поднялся и стал одеваться. Она осталась лежать, потому что должна была собраться с силами. Он, уже одетый, окинул ее наготу безразличным теперь взглядом и сказал:
– Ну, девка, с таким же успехом я мог вгонять его, – он ткнул большим пальцем себя в ширинку, – в какую-нибудь гайку. Ее-то хоть можно подобрать по размеру. Или смазать. Ладно, будешь работать здесь.
Он ушел, а она, как и несколько дней назад после истории с управляющим, испытала потребность принять душ. Ей пришлось терпеть до дома, где она почти весь вечер провела на своей постели. Слава Богу, теперь у нее был дом, где она могла побыть наедине с собой, где она, в последнее время все чаще и чаще, стала задавать себе вопросы. Зачем она живет? Для чего вся эта суета с раздвиганием ног? Неужели только для того, чтобы удовлетворять свои потребности в хлебе насущном и тепле? Но она в своем самообразовании не продвинулась настолько далеко, чтобы знать ответы на эти вопросы. В конечном счете, она перестала изводить себя, решив, что должна жить так, как живется. Она готова отдаться на волю этого потока. Может быть, со временем он и прибьет ее к какому-нибудь берегу, где ответы найдутся сами по себе.
Мастера звали Ричард. Он больше не предъявлял на нее никаких прав, хотя, конечно, она понимала, что место, которое получила с его помощью, стоит значительно больше тех двух долларов, на которые она смогла предоставить свои услуги. Впрочем, может быть, ее услуги стоили и того меньше – ведь соитие действо двустороннее, тогда как она по большому счету участия в нем не принимала. Ее роль вполне могла быть исполнена какой-нибудь куклой, изготовленной из подходящего материала и копирующей особенности женского тела.
Новая ее работа была немногим лучше прежней. Не прошло и двух недель, как она поняла, это. Видимо, все дело было в ее природе, которая сформировалась раз и навсегда еще задолго до того, как впервые ощутила она это оставившее ее теперь беспокойство в лоне. Она была человеком земли и вся эта городская жизнь с ее машинами, заводами и толпами людей вызывала ее внутренний и неосознанный протест. А ткацкая фабрика, на которую она приходила вот уже два месяца, стала для нее воплощением и концентрацией всех зол бездушного города. Она понимала, что долго здесь не протянет. Но если она уйдет, то перед ней снова замаячит перспектива голода. И эта мысль заставляла ее держаться из последних сил. Помог ей случай в лице того же Ричарда, который, в общем-то, оказался неплохим парнем.
– Эмили, – сказал он ей как-то. – Эта работа не для тебя. Я вижу, как ты мучаешься. Знаешь что? Тут моя знакомая устроилась недавно в одно любопытное учреждение. Короче, женская тюрьма штата принимает девушек. У них еще есть несколько вакансий. Попробуй, чем черт не шутит. А то ведь смотреть на тебя жалко.
Эмили всегда шла на поводу у обстоятельств – так она уехала в Нью-Йорк, так она устроилась на эту фабрику, так она отправилась по адресу, данному ей Ричардом, в ближайший пригород, где, выйдя из автобуса, сразу же увидела огромную серую громаду тюрьмы, окруженную высоченным забором, увитым колючей проволокой. Преодолевая страх, она направилась к массивным воротам, вошла внутрь. Ее проводили к начальнику, который попросил ее заполнить анкету. Потом она ответила на несколько вопросов. Это даже были не вопросы, а что-то вроде беседы.
Ей снова повезло. Когда она приехала туда через неделю, ей сказали, что ее берут и со следующего понедельника она может выходить на работу. Первый месяц она будет знакомиться с инструкциями и распорядком, а со второго приступит непосредственно к исполнению обязанностей надзирательницы по этажу.
Дело, конечно, было не только в везении. Просто начальник тюрьмы счел, что она идеально подходит для этой работы: физически развитая, сильная и, главное, психологически устойчивая. Ни один вопрос, даже самый, казалось бы, неделикатный и неожиданный, не смог выбить ее из колеи. Она оставалась невозмутимой, она не бледнела и не краснела, когда другие претендентки начинали смущаться и путаться. У нее не было вредных привычек. И она, судя по всему, прекрасно обучалась. Ее начальству еще предстояло узнать, что, раз запомнив что-то, она никогда не забывала выученное и неизменно следовала выработанным стереотипам поведения.
Если она идеально подходила для этой работы, то и работа отвечала ее природе. Или, по меньшей мере, отвечала в значительно большей степени, чем работа на ткацкой фабрике. Здесь ее материалом были живые люди, которых необходимо было заставить подчиняться так, как она заставляла подчиняться две дюжины родительских овец. К тому же люди, с которыми ей здесь приходилось иметь дело, в своих правах были сведены почти до уровня тех же самых овец, что значительно облегчало ее работу. Правда, иногда она сталкивалась с неожиданностями, но со временем научилась успешно справляться с ними, как в свое время справлялась с непослушной овцой, которая вдруг решала отбиться от стада.
На работу в тюрьму ее приняли осенью в тот год, когда в президенты выбирали генерала Айка, может быть именно поэтому она так хорошо запомнила, что было это в конце 1951 года. Она тогда и подумать не могла, что не только определила характер своего существования на многие годы вперед, не только выбрала себе профессию, но еще и среду обитания. Она и не предполагала, что пройдет время и эта среда обитания сыграет с ней шутку, которая в корне изменит ее жизнь.
Но пока она ничего этого не знала и только начинала осваивать азы своей новой профессии, казалось бы, не требовавшей от нее каких-то особых способностей. Но так мог считать лишь дилетант, которому профессия тюремного надзирателя представляется лишь набором инструкций по наилучшему и безопасному управлению человеческим стадом. Так бы оно и было, если бы это стадо не состояло из отдельных индивидов, которые вопреки инструкциям наделены каждый своим характером, своей мерой ненависти к человечеству, своим интеллектом. А это уже требовало от надзирателя (или, точнее, хорошего надзирателя, каким и оказалась Эмили) понимания человеческой психологии. Эмили совершенно неожиданно для себя самой обнаружила в себе это качество.
В длинном коридоре, отданном через два месяца стажировки в ее полное распоряжение, было сорок камер – по двадцать с каждой стороны. Камеры были рассчитаны на двух заключенных, хотя иногда одна койка пустовала. Заключенные, которых Эмили должна была знать в лицо и по имени, принадлежали к самым разным мирам. Здесь сидели и злобные старухи (по крайней мере, такими они казались ей) лет пятидесяти, и совсем юные создания. Здесь были женщины из богатых семей, а была и перекатная голь, не имеющая ни дома, ни семьи. Здесь были проститутки (попадавшие сюда, впрочем, совсем не за отправление своей профессии) и добропорядочные матери семейств, мошенницы и карманницы… и ко всем был нужен свой подход. Эмили обнаружила удивительное понимание человеческой натуры и со временем со всеми (а точнее, почти со всеми) научилась находить общий язык.
Тюрьма была старой, построили ее еще при президенте Рузвельте, но не том, при котором выиграли войну, а при его предшественнике, который и умер-то задолго до ее рождения. У пятиэтажного здания тюрьмы были толстые двухфутовые стены, длинные гулкие коридоры и забранные сеткой лестничные клетки. Делая обход своих владений после отбоя, она, как то и предписывала инструкция, приникала к дверным глазкам, дабы убедиться, что ее подопечные не нарушают распорядка. Инструкции обходили молчанием вопрос, обо всех ли отмеченных ею нарушениях должна она докладывать начальству, и, будучи вообще- то человеком педантичным, Эмили пользовалась этим в воспитательных целях: она могла проявить мягкость или жесткость в зависимости от того, насколько искренним было раскаяние нарушительницы, или насколько ей самой казалось необходимым наказание.
Через год она уже приходила на службу, как домой, потому что знала все до тонкостей и пользовалась доверием начальства. Жалованья, которое ей платили, вполне хватало, и через два года она уже стала подумывать о покупке собственной квартирки поблизости от работы – она уже в первый месяц нашла себе жилье поблизости от тюрьмы, которое снимала почти за сотню в месяц, но в ней вдруг проснулась инстинкт собственницы, и ей захотелось иметь свой дом. Она осуществила этот план по завершении третьего года работы. И хотя ей пришлось взять ссуду в банке и платить немалые проценты за двухкомнатную квартирку, она была счастлива, как может быть счастлива одинокая женщина, которой, впрочем, не нужен никто.
У нее была ее работа, ее квартира, ее жизнь – она купила телевизор, ходила в кино и читала книги. Сестры Бронте давали пищу для ее ума. Она до дыр зачитала «Джейн Эйр», рыдая над злоключениями главной героини и радуясь счастливому финалу. «Грозовой перевал» стал ее дежурной книгой, к которой она обращалась не меньше двух раз в год. Она отдавала предпочтение женской прозе, и узнав, что Жорж Санд – не истинное имя автора, приобрела «Консуэло», и «Графиню Рудольштадт», и «Маркиза Де Вильмер». Странное дело – она столько лет не чувствовала (и не желала чувствовать) себя женщиной, а вот судьбы этих чужестранок, столь не похожих на нее ни происхождением, ни манерами, ни характером, так трогали ее.
Годы шли. Иногда она с горечью вспоминала о своем потерянном ребенке. Чем дальше во времени становился ее родной Уиллоуби, тем больнее отзывалось в ней та история. Будь у нее ребенок, ей, наверное, было бы труднее жить, но жизнь ее обрела бы совершенно иной смысл. Впрочем, она гнала от себя эти мысли.
Она не заметила, как годы, нанизываясь на годы, съели почти целое десятилетие, и очнулась только, когда вдруг поняла, что второй срок президентства старины Айка подходит к концу, и на экранах телевизоров все чаще мелькает обаятельная улыбка нового претендента. Но если она пришла работать в тюрьму, когда генерал Айк только выиграл борьбу за главное кресло в стране, а теперь, отсидев два срока, уходил на покой, то это значит, что прошло целых восемь лет с той поры, как она приехала сюда и начала новую жизнь. Да, новую жизнь она тогда начала, но теперь, пытаясь вспомнить, что же происходило с ней в эти восемь лет, не могла припомнить ничего, кроме унылого однообразия тюремных коридоров, скрипучей кушетки в комнате управляющего и той подстилки на складе, где она заплатила Ричарду вперед за возможность работать на складе. Да и сцены этих двух мимолетных совокуплений запечатлелись в ее памяти не сладострастными взлетами, а отвратительным набором каких-то тошнотворных движений, в которых пассивно участвовала и она, принимая нелепые уродливые позы.
Неужели это все? – спрашивала она себя. Неужели все, что ей осталось, это тюремные коридоры да эти воспоминания? Ей двадцать восемь. Скоро тридцать. А потом она станет совсем старухой. Она не могла понять, что же произошло с ней такого, что сделало ее другой, не похожей на всех женщин, которые и в той уродливой позе (она теперь не могла вспоминать об этом без содрогания) получали то, что им было нужно, и наслаждались жизнью. А ведь она, несмотря на то, что с ней случилось, оставалась женщиной и не только потому, что у нее продолжались все физиологические отправления, свойственные женщинам. Ее женская сущность, уснувшая было, по прошествии восьми с лишним лет со времени ее отъезда из родительского дома проснулась и настойчиво потребовала того, что обычно требует женская сущность.
Как-то ночью, неожиданно проснувшись, словно от какого-то толчка, она почувствовала то прежнее томление. Она лежала в сумерках своей комнатки с