Глава 3
Религиозная подоплека искусства. — Бездушный иудаизм. — Субъективизм ислама. — Арабеска.
Общим для греческого и готического искусства был религиозный фон. В религиозном настрое души, даже если он зачастую остается невысказанным, открывается вся атмосфера народной души. Ослабление материальных связей и поиски чего-то вечного (признак этого настроения) является для нас знаком того, что духовная, единственно творческая исходная сила человека действительно жива. От этого настроения происходит святой, великий исследователь природы, философ, проповедник нравственной ценности, великий художник. Если у человека или народа это еще неоформленное, но единственно способное к созиданию настроение отсутствует, то у него нет и предпосылки к великому правдивому искусству. Его мятущееся субъективное начало в случае необходимости сохраняет преимущество. В честь богов творили Фидий и Калликрат; во имя бога народные души столетиями работали над Кёльнским собором, над скальными храмами Индии, над статуями вечно спокойного Будды. Основным элементом становится форма, проявляющаяся через художественное возрождение. И если это божественное начало не имеет имени, его дыхание тем не менее чувствуется в автопортрете Рембрандта, в балладе Гёте.
Эта истинно религиозная первопричина полностью отсутствует у расы семитов и у их полукровных полубратьев — евреев.
Отрешенное от мира душевное состояние, созревшее до религиозной веры, будет всегда, даже если оно вынуждено сохранять земные представления, стремиться сбросить последние остатки земного или полностью отгородиться молчанием. Для преисполненной нематериального веры в бессмертие иначе быть не может.
Во всем так называемом Ветхом Завете мы не находим, как известно, веры в бессмертие, это, по- видимому, отражение доказуемого внешнего воздействия персов на евреев в «изгнании». Создание «рая «на земле — это цель евреев. С этой целью, как говорится в более поздних «священных книгах», праведники (т. е. евреи) из всех могил во всех странах через просверленные специально для них неведомыми силами дыры в земле поползут в землю обетованную. Таргум, Мидрашим, Талмуд описывают это великое состояние ожидания рая с величайшим удовольствием. Избранный народ воцарит тогда над обновленным миром. Другие народы будут его рабами, они будут умирать, снова рождаться с тем, чтобы снова уйти в ад. Евреи же никогда не умрут и будут вести счастливую жизнь на земле. Иерусалим будет заною роскошно отстроен, границы Саббата будут украшены драгоценными камнями и жемчугом. Если кому-то нужно будет уплатить долги, он выламывает себе жемчужину из ограды и свободен от всех обязательств. Фрукты созревают каждый месяц, виноград имеет величину с комнату, злаки растут сами по себе, ветер собирает зерно, евреям необходимо только насыпать готовую муку. Восемьсот видов роз будет расти в садах, реки из молока, меда и вина потекут через Палестину. У каждого еврея будет палатка, над которой растет золотая виноградная лоза, а на ней висит тридцать жемчужин, под каждой лозой стоит стол с драгоценными камнями. В рае будут цвести 800 видов цветов, в центре будет стоять древо жизни. Оно будет иметь 500 000 видов аромата и вкуса. Семь облаков разместятся над древом, и евреи с четырех сторон будут стучать по его ветвям, чтобы великолепный аромат распространялся от одного конца мира до другого и т. д.
Сказочная страна с молочными реками и кисельными берегами стала серьезным религиозным моментом и отпраздновала в еврейском марксизме и в своем великолепном «государстве будущего» свое воскресение. Этим душевным настроем объясняется вплоть до сегодняшнего дня жадность еврейского народа, и одновременно почти полное отсутствие у него духовной и художественной творческой силы. Основной религиозный элемент отсутствует, внешняя вера в бессмертие является лишь поверхностным уподоблением чужим взглядам, эта вера никогда не была внутренней движущей силой. Поэтому еврейское искусство никогда не будет иметь личный, но никогда и действительно объективный стиль, а будет только выдавать техническое мастерство и субъективный обман, нацеленный на внешнее воздействие, чаще всего ориентированный на грубый чувственный уклон, если не полностью на безнравственность. В еврейском «искусстве» мы имеем почти единственный пример, где группа древних людей (народом их назвать нельзя), которая принимала участие во многих древних культурах, не может отделаться от инстинкта. Поэтому еврейское «искусство» является также единственным искусством, которое обращено к инстинкту. Оно не пробуждает, таким образом, эстетического самозабвения, оно не обращается к воле, а только (в лучшем случае) к технической оценке или к субъективному возбуждению чувства.
Посмотрите в связи с этим на еврейских художников. От то стучащих в испуге зубами, то в страхе ликующих, то с фырканьем и с жаждой мести распевающих псалмы (которые только благодаря переработке Лютера часто звучат так красиво) о стонущем Гибероле, похотливом Давиде бен Шеломо до гнусного Генриха Гейне. Обратите внимание на обожествляющего Мамона Келлермана, на создающего чувственные эффекты Шнитцлера. Феликс Мендельсон был приведен Цельтером в результате многолетних усилий к Баху, для которого еврей делал рекламу. Лучшее в его творчестве — это технически-формальное. Посмотрите сами на Малера, делающего решительную попытку достичь высот. Он в конце концов должен был заговорить «с еврейским акцентом»
То, что запрет на сотворение себе кумиров следует объяснить полной неспособностью изобразительного искусства, было доказано уже Дюрингом. Точно так же это является причиной того, почему это могло действовать тысячелетиями. Сегодняшние отчаянные попытки еврейских представителей изобразительного искусства доказать свое дарование при помощи футуризма, экспрессионизма, «новой объективности» является живым свидетельством этого старого факта.
Отдельные факты предрасположенности к более высоким стремлениям отрицать нельзя (Иуда Халеви), Но в еврейской культуре, рассматриваемой в целом, нет того, из чего могут родиться истинно великие ценности.
Если еврейские «деятели искусств» в наше время заняли выдающееся место в жизни нашего искусства, то это верный признак того, что мы свернули с истинного пути, что мы — надо надеяться, временно — утратили необходимую духовную силу.
Искусство ислама можно толковать почти чисто субъективно. Весь этот шум журчащих, живописно оформленных фонтанов, все эти укромные тени, вся эта пестрота переливающихся красок, все это освещение Альгамбры множеством тысяч свечей, вся эта сбивающая с толку игра линий, украшений на стенах дворцов не может скрыть внутренней духовной бедности. А наиболее великое из того, что ислам оставил нам, пройдя через мир, — мощные купола гробниц калифов, передача греческой мудрости, полные фантазии сказки — мы осознаем сегодня как заимствование из чуждого духа, оно появилось из Греции, Ирана или Индии. Система, которая не имела метафизической религии, не могла быть действительно творческой. Даже если арабская загробная жизнь не установила точного места в мире, как это сделали евреи, то смысл их представления, тем не менее, такой же. То, что это бесплодие души сочетается с несгибаемой верой, в фактах ничего не меняет. За арабом мы всегда признаем самобытный характер, но не творческий.
На этом примере стремление большинства других народов кажется нам последовательно родственным. Лао-Цзы, исходя из этого, близок Яйнавалкии, Христос — великим Европы, какими бы разными они не были. Здесь проявляется действие сил, которые существуют в пространственном отношении близко друг к другу, но имеют, тем не менее, очень разный внутренний мир.
Исламу далеки как объективность, так и личностная закономерность. Как не создал он ни великого эпоса, ни великой музыки, так не создал он собственной архитектуры. Все архитектурные идеи он заимствовал у арийских жемчужин. Он не придал найденному материалу действительно закономерных