не лень. Только что прогремела ураганная статья 'Рагу из синей птицы', подписанная целой дюжиной сибирских деятелей культуры, больше половины из которых, как потом выяснилось, на тех концертах в Красноярске так и не бывали, а просто выполняли чье-то указание. Не хочется даже кратко пересказывать — отвращение охватывает. В общем статья плохая. Помещение редакции 'Комсомолки', напечатавшей этот пасквиль, было завалено злобными ответными письмами в защиту группы.
В очередной раз 'Машина' обрела мученический венец и статус борца за свободу. Уже тогда говорили, что песни Макаревича даже не двусмысленные, а 'трехсмысленные'. И тут появляется песня про дождик…
Народ не обманешь! И ежу понятно — песня про Сталина. Про какого Сталина, про Хрущева! — кричали другие. Третьи молчали, снисходительно улыбаясь: чего с дураками спорить. Ведь совершенно ясно: песня про Брежнева.
Ожидавшиеся после выступления 'Комсомольской правды' ужасающие репрессии не последовали, что-то там у них не сработало, налаженный механизм засбоил, но зато группу стали душить худсоветами.
Почти перед каждой поездкой или незначительным обновлением репертуара устраивалась 'сдача программы'.
Обставлялось это все помпезно: в огромном зале на полном комплекте аппаратуры со светом и дымом артисты за полтора часа в сотый раз должны были доказать свое право выступать перед зрителями. А в зале находилось человек десять-пятнадцать — комиссия. Затем в специальной комнате с бутербродами и 'Фантой' (боюсь, что и не только 'Фантой') происходило комедия обсуждения. Допускались туда из наших только А.В.Макаревич и наш Директор, остальные в волнении топтались в местах для курения. Насколько я помню, ничего конкретного не говорилось. Расплывчатые формулировки 'подработать', 'обратить внимание' и т. д.
Позже они усовершенствовали тактику, увеличив комиссию до сорока и более членов. Тогда, сославшись на отсутствие кворума, можно было спокойно перенести прослушивание на недельку-другую вперед. Причем об этом сообщалось почему-то уже после концерта. Наверно, посчитаться заранее было трудновато (ой, это я себя три раза посчитал), а солнечное
искусство 'Машины' благотворно влияло на математические способности — тут-то все и выяснялось.
Наконец партия и правительство начали проявлять нетерпение: есть такая группа 'Машина времени' или нет, может она выступать перед широкими трудящимися массами или не может она выступать перед широкими трудящимися массами?
Нам конкретный ответ требовался не меньше, чем правительству, но получить его было крайне трудно. Время было смутное: уже пробивались первые ростки, если не демократии, то хотя бы здравого смысла, и за решительное 'нет' можно было получить по шапке также, как и за решительное 'да'.
Наша тактика сводилась к тому, чтобы любыми средствами обеспечить стопроцентную явку комиссии на прослушивание. Их же задача состояла в том, чтобы правдами и неправдами избежать пугающего конкретного ответа, а значит, кворума не допускать.
Мы распределили членов комиссии по количеству своих и приятельских автомобилей, чтобы организовать доставку туда-обратно и устранить хотя бы одну из причин неявки — транспортную. Но аппаратные игры оказались куда интересней, чем предполагалось. Члены были разбиты по ареалам обитания. Я обслуживал 'куст' Сокол — Хорошевское шоссе. Сначала нужно было позвонить, дома ли, а то стоишь потом, целуешь закрытую дверь, а он с той стороны дышит. Ладно. Звоню:
— Здравствуйте, Зураб Моисеич! Это имярек Капитановский. Через 20 минут буду у вас.
— Зачем?
— Сегодня же двенадцатое, 'Машину времени' слушать и одобрять.
— Не помню я чего-то. А кто будет?
— Все.
— А кто все? А Крапивин, а Одоровская, а Слепак?
— Да, все, все. Одоровская сказала, если Зураб будет — приду.
— А я буду? А я-то, наверно, и не буду, я только что ногу сломал.
Так мне эту гадость надоело вспоминать, прямо — тьфу! Да что там говорить! Где они все сейчас? Слепак этот, Зураб Моисеев сын, Одоровская? Кто их помнит?
А великолепная 'Машина времени' через восемь дней свой двадцатипятилетний юбилей справлять будет. На Красной площади, между прочим. С нее началась эпоха темного царства, на ней и закончится.
Не всё, конечно, тогда так уныло было. С некоторых пор группа стала иногда неожиданные подарки получать: то афиши быстро напечатают, то костюмы приличные пошьют. Дело в том, что бывшие юные поклонники 'Машины' как-то незаметно подросли, а некоторые из них за ум взялись и большими начальниками заделались. Вот и помогали по старой памяти, чем могли.
Пришел однажды Андрей на прием к чуть ли не замминистра, дела группы обсудить. Тот из-за стола встал, руку подал:
— Присаживайтесь, пожалуйста, дорогой Андрей Вадимович, какие проблемы? Я, — говорит, — помню, как мы с ребятами на ваш концерт по трубе лазали. Если вы по поводу аппаратуры, так я в три секунды все подпишу.
И действительно, все вопросы решил и подписал. Потом до дверей провожать пошел и спрашивает:
— Ну, а вообще, как оно, ничего? Андрей поблагодарил, конечно, говорит:
— Спасибочки, да все нормально, только шьют мне политический подтекст к простейшим песенкам. Глупость какая!
— Это про дождик что ли? Ха-ха-ха! Дураки какие! Да вы вниманья не обращайте — мало ли. Идите спокойно, творите, радуйте нас своими песнями.
Затем вспомнил что-то, оглянулся, дверь притворил и спрашивает:
— Ну, между нами, все-таки про кого? Про Гитлера или про Сталина?
Часто спрашивают, почему у 'Машины' нет практически песен про любовь? Андрей считает, что, наоборот, все его песни о любви. Ведь он трактует это понятие значительно шире, нежели простоотношения, связывающие мужчину и женщину.
И еще, я думаю, любовь — это настолько интимное дело, что кричать о ней 'под фанеру' во дворце спорта где-нибудь в Епидопельске по крайней мере бестактно.
Чудовищный шквал третьесортных песенок про 'я тебя люблю' не только прививает дурной вкус, но и опошляет само чувство.
Конечно, глупо было бы требовать от поп-культуры доверительной любовной лирики, с которой обращаются к читателю хорошие поэты, ведь и обращаются они 'один на один', а не к десятитысячной аудитории, но уж хотя бы можно было воздержаться от откровенного хамства и пошлости.
Однажды, будучи сильно влюблен, я попытался всерьез написать хорошие, добрые стихи о своих переживаниях. Мечтал вложить в них всю душу. Создать нетленное произведение. Старался изо всех сил целую неделю, но душу вложить так и не удалось. Все получалась какая-то пресная жвачка, и так я эти красивые слова замусолил и залапал, что и сама моя любовь к той девушке прошла, превратившись в стойкое отвращение.
Долго я мучился от собственной бездарности. Как же так, ведь все у меня для этого было: и переживания, и нежность, и кое-какая страсть, а лучшая песня всех времен и народов так и не вышла.
Но мы не привыкли отступать — так, кажется, пелось в ныне уже покойном киножурнале 'Хочу все знать'. Коль у меня не получилась лучшая песня, попробую-ка написать самую худшую.
Если вы думаете, что написать худшую песню проще простого, вы глубоко заблуждаетесь. Оказалось, гораздо труднее, чем я ожидал. Для начала пришлось себя представить лопоухим болваном, мучающим композиторов безумными текстами, вжиться покрепче в этот образ. Это-то мне удалось без труда. Достаточно было дня три к ряду посмотреть телевизионные музыкальные программы и выкурить четыре пачки 'Беломора'. Затем по всем правилам я должен был на последние деньги купить подержанную пишущую машинку или по крайней мере обзавестись парой толстых поэтических тетрадей. Выбрал второй