Потом к нам присоединился рабочий, профсоюзный активист. Он уже был в известной мере заряжен на борьбу, хотя небольшие профсоюзы ремесленников Леона в то время были слабыми. Иногда приходила рыночная лоточница из тех, что всегда отличались боевитостью. Или студент, живший на бедняцкой окраине. Он тоже присоединялся к нам. Вот тогда мы начинали скандировать хором. Ну, а когда собиралось вместе хоть немного людей, то и другие подходили поближе, и нас становилось все больше. Эти люди смотрели на огонь и внимательно разглядывали нас. Мы начинали с ними разговаривать, стараясь вглядываться в людей и как бы впихивая в них то, о чем говорилось. А поскольку у нас не было других каналов для постоянных контактов с массами, то эти немногие минуты общения, которые нам выпадали у костра, мы старались максимально использовать для усиления воздействия на людей. А они подходили все ближе и ближе, и было их все больше. Так что, когда кончались дрова, мы посылали, чтобы их принесли еще. Поленья поглощались огнем, а люди все слушали, слушали.
Костры вновь разгорались, и теперь сами жители уже помогали складывать поленья в домики или башенки перед тем, как их поджечь. Мы продолжали это дело, и все больше народу приходило. М-да, огня там было много.
Наконец люди сами стали приносить дрова. Приносили и старые автомобильные покрышки или деревяшки, валявшиеся во дворе. Если мы не могли поджечь слишком сырые дрова, то жители бесплатно приносили и керосин. В общем, костры уже разгорались на всех окраинах и понемногу превращались в символ сопротивления. Огонь собирал вокруг себя всех оппозиционеров, всех антисомосовцев, всех просандинистов. Костер стал симптомом ниспровержения основ, символом политической агитации и революционных идей, которые студенты принесли на бедняцкие окраины. Костры были враждебны гвардии. Гвардия их ненавидела, потому что вокруг них собирался народ. Костры возбуждали и объединяли его. Они придавали ему значимость, давали ощущение большей безопасности и силы.
Итак, ясное дело, что в ходе своего развития «движение костров» превратилось в открытый вызов существующему режиму. Люди обретали самих себя и становились сильнее. Так, в Леоне организовывались сотни костров. И позднее, с развитием революционной организации, когда работа на бедняцких окраинах приобрела широкий размах, ее дальнейшее развитие взял на себя СФНО. Получилось так, что жители бедняцких окраин днем работали, а по ночам протестовали против эксплуатации. Костер не поглощал их призывы к протесту, а придавал им еще больше жизни.
Таким образом, когда я уходил в горы, за мной числился не только марш индейцев, но и костры, пламя которых разгоралось на бедняцких окраинах. Пламя заговоров и восстаний, которые были со мной. И город в сполохах костров превратился в восставший народ [55]. Но начиналось-то все с разгоравшихся костров Леона.
То есть в горы я уходил, не ощущая одиночества. Наоборот, я чувствовал огромную поддержку. В самом начале мы и впрямь были одиноки, когда даже лозунги скандировали только группой ребятишек. Побороть это одиночество нам помогала лишь память о наших погибших товарищах. Она придавала нам силы. Высокую цену мы заплатили за возможность установить контакт с народом.
У нас ведь не было ни организационных, ни идеологических, ни политических связей с народом. Наше слово внушало простым людям скорее страх, чем надежду. Потому-то мы и должны были научиться быть очень и очень убедительными. Вот тогда я сделал в политической области одно открытие личного плана. Ясное дело, что речь идет не о том, что кипяток может обжечь. Я обнаружил, что от того, каким языком мы говорим, зависит многое. На своем собственном опыте я узнал, что сам образ речи многое определяет.
Так вот, всматриваясь у костров в лица тех, кто окружал нас, я видел рабочих в их кепи, которые не говорили ни да, ни нет. Видел располневших женщин в фартуках, которые не улыбались, но и не говорили нет. В известном смысле их лица были непроницаемы. Частенько у нас бывало ощущение, что мы работаем впустую, что люди нас не понимают, что им все без разницы. Тогда у тебя появляется желание силой вдолбить в их мозг то, о чем ты говоришь, но ведь это невозможно. Словом, это отсутствие контакта с народом с самого начала было тугим узлом. А кроме этого, если вдруг появлялась гвардия, то она избивала и их, и нас. Но вот припоминаю, как однажды, выступая, я произнес несколько ругательств. Тут мои слушатели хохотнули, переглянулись между собой. У них-то было взаимопонимание. И вот теперь они рассмеялись, причем чему-то, что сказал я. Тогда я понял, что нащупал контакт. Это был очень важный момент, благодаря которому я начал понимать, что к месту сказанные острое слово или ругательство могут полезно воздействовать. И совсем не одно и то же, к примеру, просто говорить на бедняцкой окраине о политической обстановке или сказать тамошним жителям, что богатые на деньги, которые они выжимают, эксплуатируя их, ездят на случку в Европу. Так народ лучше начинает проникаться этими идеями через ругательства, начинает понимать положение вещей.
Иными словами, в этой борьбе было не только бесконечно много выстрелов и огня, она не только стоила жизни многим сыновьям и дочерям родины, но в ней были затрачены и миллионы крепких, точных слов и выражений. Слова вбирали в себя ярость, ненависть, надежду и твердость. Даже такие слова, как «козел» и «сучье отродье», приобретали политический смысл.
Поэтому я еще раз повторяю, что, уходя в горы, я знал, что не буду одинок. Я ощущал присутствие тысяч субтиавцев и рабочих с бедняцких окраин Леона, ощущал тепло костров... То есть я уходил в горы, сопровождаемый тем всеобщим вызовом, который зародился в массах, и под аккомпанемент миллионов ругательств, вобравших в себя ненависть и устремления масс. Потому-то я и уходил в горы с бесконечной верой в победу. Ведь я ощущал не только эдакое романтическое чувство. За всем этим стояла политическая и организационная работа с людьми, что называется, с улицы — практика мобилизации масс.
VII
В общем, в горы я уходил в состоянии колоссального морального подъема. Так сказать, с заряженными батареями... О причинах этого воодушевления — о проделанной мною работе — я уже говорил. С другой стороны, я ощущал глубокое удовлетворение тем, что в разгоравшемся в городах пожаре борьбы была и моя, пусть небольшая, искра.
Это сыграло существенную роль в том, что я не дрогнул и не сбежал сразу же, когда попал в горы. А ведь при резком переходе от одного образа жизни к другому испытываешь весьма болезненное потрясение. Особенно если не готов к этому физически. А я бы добавил, что мы не были готовы и психологически, поскольку, даже прочтя «Дневник Че», работы о Вьетнаме, о китайской революции и книги о партизанских движениях в Латинской Америке и в других районах мира, мы все-таки имели по данному вопросу самые общие представления. Мы не представляли себе, что же это такое, быть партизаном.
Итак, на первом этапе пути к партизанам нас на день оставили в небольшой асьенде [56] у въезда в Матагальпу. Она принадлежала сотрудничавшему с СФНО Аргуэльо Правиа, впоследствии освобожденному в результате операции 27 декабря [57]. Довезли нас туда на машине. Ее вел Куки Каррион (я очень испугался, когда узнал его). На месте же нас принял и разместил в маленько домике Хуан де Дьос Муньос. Начинался же этот путь еще в Леоне, где мы собрались в новом студенческом общежитии в квартале Сан-Фелипе. А ночью нас перевезли на эту асьенду. Причем заехал за нами джип — не то «ниссан», не то «тойота» — красного цвета. В дверь постучали, и мы, закинув за плечи рюкзаки, вышли. В машину сели: я, Иван Гутьеррес, Акилес Рейес Луна и Денис Пальма. Было довольно свежо. Все-таки 3 часа ночи. Тогда я впервые садился в машину, используемую для подпольных акций, и меня интересовало, кто же за нами заедет и т. д.
Всю предшествующую ночь мы провели без сна. Да и кто бы смог заснуть при таком громадном напряжении? Говорили мы разные несуразности... к примеру, подсчитывали, сколько времени нам понадобится, чтобы победить, — четыре года или пять лет. И каждый давал свою оценку внутреннего и международного положения. Тут постучали в дверь. В человеке, приехавшем за нами, я узнал Педро Арауса Паласиоса. Шофер же из машины не выходил и по сторонам не смотрел. Этот хрен был просто воплощенная отвага. Было темно, и, хотя на углу, кажется, висел фонарь, на нас падало очень мало света. Тогда я так и не признал человека за рулем, одетого в матерчатый или кожаный пиджак вроде бы цвета черного кофе. Еще на нем было кепи, какие носят шахтеры, а на шею намотано нечто вроде кашне. Из предосторожности я не стал разглядывать его, хотя мне очень хотелось это сделать. Однако опыт подпольной работы все же