ноль-ноль...
— Зачем вы мне это говорите?
— Чтобы вы знали. Мне интересно, что вы делать будете. Священник должен хранить тайну исповеди. Но ведь у инкассатора, должно быть, семья, дети... Я трижды видел его. Ему лет сорок. Задумчивый такой... Может быть, неприятности в семье или на работе... А может быть, чувствует, что завтра в двенадцать ноль-ноль... Что вы теперь делать будете, батюшка? Пойдете к легавому? Но как же тогда тайна исповеди? Так что же вам делать в этом случае?
— Я должен убедить вас отказаться от совершения преступления.
— А если я не убеждаюсь?
— Тогда я должен поступать так, как велит совесть.
— Что же велит ваша совесть в моем конкретном случае? Заложите меня?
— Нет.
— Почему же? Не жаль инкассатора?
— Вы не совершите преступления.
— Вы уверены в этом?
— Уверен.
— Большую ответственность на себя берете, батюшка.
-Да.
— Ну, хорошо. Посмотрим. Запомните: завтра на улице Ленина, 22, в двенадцать ноль-ноль.
Мой собеседник загадочно усмехнулся и, не простившись, вышел из храма.
Я остался в тяжелом раздумье. В самом деле, что у него на уме? Если он совершит преступление, я буду его соучастником. Но не идти же мне в милицию! Хотя исповеди как таковой не было, он говорил со мной не как с частным лицом, а как со священником. Имею ли я право разглашать то, что сказано мне? Внутренний голос мне говорил, что преступления не будет. Но имею ли я право решать вопрос о жизни и смерти людей на основе своего внутреннего голоса? Говоря о соблюдении тайны исповеди, я сказал ему, что священник должен поступать так, как велит ему совесть. Однако практически и теоретически существуют только две возможности: сохранить тайну исповеди или раскрыть ее! Заколдованный круг! А если бы я был уверен, что он совершит преступление? Что тогда? Нет, пожалуй, и в этом случае в милицию я не пошел бы. Я бы мог объявить об этом в храме открыто: «Братья и сестры, простите мой грех и помогите мне. Готовится преступление, сделайте все, чтобы предотвратить его!» А если время не терпит? Как быть тогда? Звонить в милицию? Или бить в колокол и собирать народ?
Хорошо мне было богословствовать и рассуждать на академической кафедре! А каково приходскому священнику, имеющему дело с грехом и преступлением, жизнью и смертью!
Молиться нужно, молиться! Вот мое главное оружие. Я молился за всенощной, я молился почти всю ночь, я молился за литургией: «Господи, не допусти и спаси заблудшего раба Твоего!» К двенадцати часам дня я был почти в прострации. Открыв окно своей кельи, я с содроганием прислушивался к шуму города, ожидая выстрелов и воя милицейских сирен.
Он пришел вечером на службу. Он стоял недалеко от солеи и молился. По щекам его текли слезы. Лицо его было неузнаваемо новым, светлым, тихим, умиротворенным, преображенным. После службы он подошел ко мне и молча передал сверток. Я знал, что* в нем: принесенные в храм старушками рубли и трешки.
На следующий день он пришел в храм первым. Он исповедовался долго-долго. Слезы не сходили с его глаз, и порою он плакал навзрыд. И я плакал вместе с ним.
С этих пор он не пропускал ни одной службы. Почти всю службу он стоял в уголке на коленях и самозабвенно молился. А однажды подошел ко мне и сказал:
— Благословите мне быть сторожем и поселиться в будке около храма.
— Хорошо.
— И еще одно у меня желание. Я хотел бы наложить на себя обет молчания.
— Не трудно ли будет?
— Нет. Спасибо вам, отче. Благословите меня. Это были последние слова, которые я слышал отнего.
Так появился в нашем храме сторож Василий. Он поселился в каменной будке около ворот, размером с одиночную тюремную камеру. Я разрешил ему надеть подрясник, с которым он уже не расставался. Каждое утро на рассвете, когда весь город еще спал, он выходил из своей будки с метлою в руках и подметал церковный дворик. Остальное время проводил либо в своей келье, либо в храме, читая святоотеческие книги или беззвучно шепча слова молитвы.