Я спустил воду и, стоя во весь рост без штанов, залился бессмысленным смехом, я был, как ангел, на седьмом небе от счастья33.
Мистический опыт Испражнина
Тревога, сперва бесконечно утонченная, бесконечно сильная. Кровь, прилившая к вискам. Окрыляюще легкое наслаждение — войти голым в чужую спальню, совершить то, что абсолютно не должно здесь делать, в чем никогда не признаешься, в чем абсолютно невозможно признаться (сказанное — это провокация, это не признание).
Глаза, если бы они узрели это, вышли бы из орбит. И тут, коли уж на то пошло, необязательно заходить настолько далеко, чтобы потерять мужество совсем или почти. То же самое происходит при виде призрака, и особенно призрака любимого существа: какой-то сладкий бред, призрачный бред, непомерно интенсивный бред. И не только тревога сжимает сердце, но сердце само сжимает в себе тревогу, или скорее Испражнин, аббат, прижимает свою тревогу к сердцу, сжимает ее как женщину — как наслаждение женщиной (что было бы трудно удержать…).
Конечно, нужно быть безумным, чтобы не понимать, что в таких условиях человек нечистоплотнее обезьяны: он куда неистовее!
Мне нравилось шокировать своих прежних друзей: ибо своего рода чувство умершей дружбы к ним лишило меня преимуществ равнодушия. Я страдаю — немного — от малодушия, заставлявшего их считать меня больным (один из них даже заговаривал со мной о психоанализе!)34. Но возразить им я могу только молчанием, беззлобным молчанием. Напрасно я пытался страстно увлечься теологией (однако для великой или, точнее, бескрайней теологии я был мертвым, точнее, смехотворно уничтоженным предметом); отныне мне нечего ответить теологам (мне нечего было бы ответить Шарлю!). Я мог бы только заставить их понять — и им было бы нечего мне возразить (мне приходит в голову название книги одного августинца, имя которого я забыл: «Дабы избежать чистилища» — и подзаголовок: «Способ сразу попасть на небо»), — что я в раю на этой земле: рай это не Рози (и не Раймонда), но Испражнин (и Эпонина:
И в момент испражнения Испражнина из этого величественного кратера мрак становится животом лавы: не переводя дух, как при bel canto35, он задыхается.
Жар тела, жар губки, жар медузы: какое разочарование, что я в своей спальне мельче, чем кит. Но довольно того, что я переживаю боль, тревогу тонущего кита и особенно сладость, сахарную сладость смерти. Мне бы хотелось умирать медленно и сосредоточенно, точно так же, как младенец сосет грудь.
Религия, которой я служил, которой служу, обвиняла людей в том, что они предали Бога, и тем самым ясно показала самую суть нашего существования:
—
— И тем ожесточеннее предает, чем больше возносим мы к нему наши молитвы! И тем большего обожествления требует предательство.
Только предательство исполнено непомерной красотой смерти. Я хотел бы поклоняться женщине — принадлежавшей мне —
Сознание
Рози, сияющая, увидела меня: облаченная в венец из роз, она спускалась по монументальной лестнице.
Я увидел, как один танцовщик протягивал ей бокал; на нем был костюм жокея.
Долгими глотками пила она ледяное шампанское, жокей обнял ее, опустошил бокал и поцеловал в губы.
Со всех сторон толпа смеялась со сладчайшей нервозностью; Рози высвободилась из объятий жокея и, подойдя ко мне, воодушевленно проговорила:
— Ты видел?
Ее огромные глаза лучились.
Она была счастлива видеть меня, показывать мне свою радость.
— Если бы ты знал, как мне весело.
Плутовка, она сказала мне:
— Поцелуй меня!
Я взял ее в руки. Она отдалась мне целиком, словно во сне. Ее глаза были закрыты, веки трепетали, под ними можно было различить только белки. В той сутолоке, затопляемой потоком тревожного блаженства, никто не обращал на нас внимания. Она изнемогала от радости в моих руках, словно солнце в воде, когда море звенит в ушах.
— О Робер, — говорила она мне, — еще, еще, чтобы больше не жаждать!
Она немного отодвинулась, и сказала мне не без грубости и не без страха:
— Посмотри!
Она смотрела на толпу.
— Видишь, я смотрю на толпу до умопомрачения, но ты же знаешь, мне не хочется терять голову.
Застывший взгляд ее был так же напряжен, холоден и враждебен, как звериное шипение.
— О, сейчас… — проговорила она.
«Мне хотелось бы, чтобы оно поднялось к горлу. Сейчас мне хотелось бы —
И ты чувствуешь, правда, что я осознаю».
В этот момент ее позвала Раймонда, она подняла семь пальцев и весело прокричала:
— Семь раз!
А Рози, увидев ее, сбросила напряжение, захохотала, она была восхищенно-дразнящая, и она толкнула меня в руки Раймонды.
— Восьмой, — сказала Рози, показывая на меня.
— Ты хочешь? Восьмой раз? — произнесла Раймонда, показывая восемь пальцев.
Рози шепнула ей что-то на ухо. Раймонда, захохотав, подошла ко мне и предупредила меня одним восхитительным движением, в котором сочетались вызов и задор:
— Ну, держись…
Она хищно набросилась на мой рот, вызвав такое острое содрогание в чреслах моих, что я был готов закричать. Ее натиск был до того откровенен, до того сладостно конвульсивен, что я изо всех сил своих задержал дыхание. Во всем этом шуме Рози отдалась порыву радостной мольбы, вплоть до какого-то восторженно-неистового веселья, и она с помутившимся взором, с хрипотой в горле сказала:
— Посмотри на него!..
— Посмотри на меня…