оставляю тебе то, что уцелело на этом чердаке. Ты найдешь в моей спальне в ящике трельяжа книгу под названием „Развратные заведения, расстегнутые панталоны“: несмотря на ее слабость, проявившуюся не только в названии, она даст тебе представление о том удушье, что стало для меня избавительным. Если бы ты знал, как я сразу ощутила воздух лесов, когда увидела перед тобой на полу отцовские фотографии. В той же самой пыли! Мне хотелось расцеловать твое грязное лицо. Пыль чердака! Я-то знала, в каком состоянии… Только его одного мне хотелось для себя, я всегда буду призывать его, всегда желала его для тебя, и из-за него в тот день, когда меня охватило бешенство, пожелав его для тебя, я стала сгорать от жажды: это то состояние, от которого на людях никто не сможет не отвернуться стыдливо. Тогда мне грезилось, что ты видишь мои остекленелые глаза и меня — несчастную, жаждущую твоего падения и последующего за ним отчаяния. Я уверена, что никогда… я бы и сама отказалась… Но я хотела ввести тебя в мое царство — не только в царство леса, но и в царство чердака. Когда ты был в моем чреве, я подарила тебе лихорадку, а вот еще один дар моей лихорадки, который я делаю тебе, подталкивая тебя в ту колею, в которой мы увязаем вместе. Я горжусь вместе с тобой оттого, что мы можем вместе повернуться спиной ко всем другим, понимаешь? Но я задушу тебя, если ты — коварно или по неловкости — перебежишь на сторону других и отречешься от царства моего чердака.
Я уезжаю вместе с Pea. Оставляю тебя одного с Анси, которую ты не знаешь. Мне не удалось развратить Анси, и, несмотря на мои усилия, в постель тебе я кладу девушку — лжедевушку? Может быть, самую чуточку. Ей об этом известно, она согласна, будет ждать тебя завтра. При виде Анси ты не сможешь не поверить в то, что богини смеялись над твоей колыбелью. А пока богини — это богини моего чердака…»
Как я уже говорил, во время чтения меня начинало тошнить: мне не удавалось ясно понять, какой оборот принимали мои отношения с матерью и в какую ситуацию меня ставило свидание с совращенной ею девушкой. И мне казалось напрасным даже надеяться освободиться от того недомогания, когда нечем дышать, — и, может быть, это самое чудесное недомогание. Отъезд матери принес мне облегчение, и в том тумане, в котором я затерялся, мне казалось, что я как раз ждал этого письма, и оно погружало меня в ужасное горе, но вместе с тем давало силы любить.
Моя мать назначила свидание с Анси в заведении, похожем на то, где мы ужинали с Pea. Позавчера, покинув меня, она встретилась с Анси на другом этаже: наверное, ей (или Анси) хотелось избежать тяжелых воспоминаний о первом вечере. Между тем я жил ожиданием. Невыносимым ожиданием, разумеется, но это ожидание предоставило мне отсрочку. Я десять раз перечитывал письмо матери. Это письмо пьянило меня, мне даже казалось, что мне следует напиться для того, чтобы понять его, чтобы еще лучше связать воедино опьянение и тревожный мир, который оно мне открывало. К назначенному часу я вошел в салон, где было назначено свидание: я не мог ни сесть, ни закрыть двери, я ни за что на свете не сбежал бы отсюда, но зеркала, позолота и люстры выглядели устрашающе. Гарсон показал мне звонок и разные удобства, скрытые в палисандровом шкафу. В том лихорадочном чаду мне показалось, что внезапно только что вошла Анси, а старик с широкими бакенбардами, снова открывая ей шкаф, тихо говорит ей: «Этот молодой человек приятной наружности попросит вас воспользоваться этим у него на глазах», — и, прикрывая рукою рот: «Как это гнусно!» У меня было такое чувство, что я нахожусь в мясной лавке, когда лето в самом разгаре и мясо издает особенно сильный запах. Комок подступал к горлу абсолютно от всего, что меня окружало здесь. Я вспомнил постскриптум матери: «При мысли встретить незнакомого молодого человека в таком двусмысленном доме Анси сама испугалась. Она была напугана далее больше, чем ты. Несмотря ни на что, любопытство берет в ней верх. Она не любит осторожность. Но я, своим последним словом матери, прошу тебя смотреть на нее так, словно зал, в котором ты ее встретишь, находится в волшебном сказочном дворце».
Я стоял, меня трясло от лихорадки, мой образ до бесконечности отражался в зеркалах, покрывавших стены и потолок, и в конце концов я поверил, что заснул и грежу — и растворяюсь в сверкающем кошмаре. Я был настолько поглощен этим недомоганием, что не слышал, как открылась дверь. Я видел Анси лишь в зеркале: она была совсем рядом со мной и улыбалась, но мне показалось, что она помимо своей воли слегка дрожит. Не поворачиваясь, сам дрожа и улыбаясь, я сказал ей:
— Я не слышал вас…
Она не ответила. Она продолжала улыбаться. Она наслаждалась подвешенностью этого момента, когда при свете этих умноженных огней ничто не могло быть определенным.
Я долго смотрел на отражение этого лица, явившегося из грезы.
— А вдруг вы исчезнете, — сказал я, — так же просто, как и возникли…
— Может быть, — сказала она, — вы пригласите меня сесть за ваш столик?
Я засмеялся, мы сели и долго смотрели друг на друга. Это забавляло нас, нагнетая на обоих тревожную тоску. Я пробормотал:
— Как же мне не оробеть?
— Я так же робею, как и вы, — сказала она, и я сразу же был очарован ее голосом, — но ведь робость — это детская игра. Если я и внушаю вам робость, то вы, слава Богу, кажется, только счастливы от этого; видите, я тоже в некотором смущении, но я радуюсь этому смущению. Что вы можете подумать о девушке, которая придет к вам (ее глаза обвели кругом весь зал) в такое место… не будучи с вами знакомой? Нет, не отвечайте! — тут же сказала она. — Ваша мать говорила мне о вас, но вы обо мне ничего не знаете.
Старик с большими бакенбардами, которого я вызвал звонком, наполнил бокалы и принялся медлительно прислуживать.
В дополнительной неловкости, которую привнесло его присутствие и чопорное поведение в этом доме шикарных свиданий, было что-то смешное: мы стали ощущать, что нас связывает сначала позабавившее нас чувство сообщничества, — прежде мы не ощущали ничего подобного, но оно возникло, вероятно, благодаря этому человеку, и сама мысль о подобном даре была комична и с самого начала сладостна.
Наконец он вышел.
— Я думаю, если бы я смогла заплакать, то мне не было бы так душно, — сказала мне Анси. — Я совершенно к этому не способна, но это лучше соответствовало бы ситуации.
— Может быть, вы хотите выйти? — спросил я. — Мы могли бы пройтись.
— Нет, — сказала она. — Ибо я подозреваю, что в конечном счете вы, как, впрочем, и я, считаете эту неловкость весьма соблазнительной. На то, на что я согласилась, входя сюда, соглашается каждая женщина, вступая в брак. Сказать вам, что на меня подействовало в предложении вашей матери? Вы знаете от нее, что я не авантюристка — или, по крайней мере, не закоренелая авантюристка; мой опыт несоизмерим с ситуацией, в которую я не побоялась себя поставить. Когда я поняла, что вас она смутит не меньше моего, меня это настолько заранее соблазнило, что я чуть не заскакала от радости. Но не воображайте, что я действительно то, что называется честная девушка. Разве могла бы я быть в таком случае накрашена и надушена, как сейчас. Если хотите, я могу выразить то, что с нами происходит, в самых шокирующих выражениях. Я говорю вам об этом, прекрасно зная, что вы не попросите меня об этом и будете меня обхаживать, словно глупенькую девушку. Но…
— Вы говорите «но»…
— При одном условии… что вы будете так же взволнованны и будете знать, что и я тоже взволнованна, словно привыкла к наслаждению. Я смотрю вам прямо в глаза, но, если бы я осмелилась, я опустила бы глаза.
Я покраснел (но мой смех отрицал эту краску).
— Я счастлива, но рада, что вы заставили меня опустить глаза.
Я смотрел на нее, но хоть я и покраснел и ощутил перед нею восхищение, которое ей удавалось потом так долго мне внушать, я не мог сдержать в себе желания подразнить, которое меня возбуждало.
— Когда девушка готова уступить, влюбленный мужчина напоминает, сам того не осознавая, хозяйку, которая смотрит как на драгоценность на кролика, которого собирается убить.
— Я так несчастен, что должен вас убить, — сказал я. — Разве я обязан быть несчастным?
— Вы настолько несчастны?