Та самая часть девки — от коленей до пояса — резкий ответ на ожидания: словно неуловимый пробег крысы [отметим лишний раз структуру «ожидание — разрядка». —
В большинстве текстов Батая — «Истории глаза», «Юлии», «Невозможном», «Мадам Эдварде», «Моей матери», «Святой» — настойчиво повторяется формула «голые, как звери»[32]. Нагота для Батая ассоциируется не с совершенством классической скульптуры, а с филогенетической регрессией, возвратом к звериной дикости. В этом смысле эмблематичен один из кошмаров, которые мерещатся во сне и наяву Троппману («Небесная синь»): мраморная статуя Минервы — символ классического искусства, — возникнув из сюрреалистического «трупа» («голова этого трупа была огромным лошадиным черепом; его тело — рыбьей костью или огромной нижней челюстью…» — с. 119), незаметно превращается в омерзительно-похотливое «звериное» тело, признаком которого служит волосяной покров: «кладбищенский мрамор оживал, в некоторых местах он был
Еще одну важнейшую характеристику батаевской телесности показывает нам — по контрасту — фрагмент текста «Святая», где женские ягодицы описываются уже не как «безупречные по форме», а совсем в ином виде:
Раздался хрип, сквозь который прорвались рыдания. Солнце (!) заливало комнату, где она билась в чудовищных конвульсиях. Мне показалось, что ее зад смеется.
Я сказал ей это.
— Вы, наверное, плачете, — сказал я ей, — но он у вас смеется… (с. 542).
Образ «смеющегося зада» имеет своей архетипической основой гротескное обращение оппозиции «лицо — зад», которое M. М. Бахтин считал одним из признаков «карнавальной культуры» (ср. тут же совмещение «смеха» и «плача»); но в батаевском тексте очевидна еще и специфически некультурная,
В критике уже высказывалась мысль, что Жорж Батай, одно время сильно враждовавший с Андре Бретоном, на практике тем не менее реализовал и даже довел до высшего развития эстетический лозунг, брошенный вождем сюрреалистов в финале своей повести «Надя» (1928): «Красота будет конвульсивной или не будет вовсе»[34]. Не вдаваясь здесь в подробности взаимоотношений двух писателей, можно заметить, что в «конвульсивной красоте» у Батая проявляется одна резко выраженная черта: из глубин обычного, внешне-физического или даже эстетического тела выступает второе, скрытое, чудовищное тело — прорастает сквозь него, подобно волосам на мраморном теле статуи[35].
Вспомним еще раз эпизод с раздавленной девушкой в первой главе «Истории глаза» — эпизод, неизвестно где локализованный в повествовательном времени, чисто фантазматический образ, кое-как замаскированный нарративными условностями:
Помню, однажды мы мчались на автомобиле, и я сбил юную и хорошенькую велосипедистку, ее шея оказалась буквально перерезана колесами. Мы долго смотрели на нее, мертвую. Ужас и отчаяние, исходящие от распластанной перед нами плоти — омерзительной, но отчасти и прекрасной, — напоминали то чувство, которое мы обычно испытывали с Симоной, встречаясь (с. 54).
Двойственность омерзительной/прекрасной изуродованной плоти, составляющая основу эротического чувства героев повести, встречается у Батая и в других случаях: так, описывая в разных своих текстах фотоснимки жестокой китайской казни, он всякий раз подчеркивает экстатическую красоту заживо расчленяемого на части человека[36], а в поздней книге «Слезы Эроса» точно так же отмечает «маньеристскую» привлекательность вскрытого женского трупа на картине художника Готье д'Аготи «Анатомия»[37]. Существенно, что эта экстатическая красота связана с
Разверзаемое тело, утрачивающее свою замкнутость и отграниченность от внешнего мира, может манифестироваться и помимо мотивов насилия. Типичным его образом является у Батая раскрытое женское лоно, множество раз упоминаемое в разных текстах, например, в знаменитом галлюцинаторном образе «Мадам Эдварды»:
Так «потроха» Эдварды глядели на меня — розовые и волосатые, переполненные жизнью, как омерзительный спрут… (с. 422).
Вот как функционирует у Батая разверзаемое тело: из его укромных глубин выглядывает другое тело — чудовищно-звериное, бесформенное, как спрут или крыса. «И конечно же я знаю, что самым сокровенным в М., которая умерла, — было ее сходство с крысиным хвостиком» (с. 252), — говорит герой «Невозможного» о своей умершей любовнице, и подобная «сокровенность», «интимность» тела (онтологическая, а не морально-психологическая) может проявляться и в виде «потрохов», и в виде крыс, выползающих из мертвых глазниц, и в других образах.
Одним из таких образов как раз и могут служить судороги, ненормальные движения человека. В «Небесной сини» и «Юлии» дергающиеся люди (Антуан Мелу, месье Акк) представлены как комические персонажи, но иначе обстоит дело в одном из первых эпизодов «Аббата С»:
В этот момент через площадь прошла пожилая дама в черном… Вдруг она вся напряглась и сжалась, словно сдерживала икоту, однако нет — пошла дальше, отпустило; и в тот же миг снова схватило, но, если не присматриваться внимательно, казалось, что она все-таки медленно передвигается.
— Призрак Робера! — воскликнула Жермена (с. 313).
«Пожилая дама» внешне ничем, кроме разве что черного платья, не может напоминать покойного аббата С, но у нее есть — точнее,
Когда я пишу, я уже шагнула в этот бред: все мое существо судорожно сжалось, мое страдание кричит во мне, оно вырывает меня из себя самой точно так же, как, рожая тебя, я вырывала тебя из себя. Скручиваясь, во всем бесстыдстве этих судорог, я превратилась вся в сплошной крик, выражающий скорее не любовь, а ненависть. Я корчусь от тревоги и от вожделения… (с. 483).