которой в лабиринте ее жизни является моя любовь к ней.
Ей известно, но она забывает (ведь это же необходимо, забывать во имя этой цели?), что мы вместе вступили во мрак тюрьмы, откуда выход только после смерти, и тогда мы сможем лишь прижаться — в холоде — обнаженным сердцем к стене, в ожидании, что по другую сторону оно будет услышано чьим-то прижавшимся ухом.
Проклятие! значит, для того, чтобы достичь того мига, нужны тюрьма и мрак, холод, которые наступят уже потом?
Вчера просидел целый час вместе с А.
Вот о чем я хочу написать в первую очередь. У нас не может быть средств для достижения: правда, мы достигаем, мы доходим до нужной точки — вдруг, — и тратим остаток дней своих в поисках утраченного мига; но сколько раз мы упускаем его как раз потому, что отвлекаемся на сам поиск, а соединение с другим человеком — это, должно быть, средство… навсегда упустить миг возврата. Вдруг в моей тьме и одиночестве тревога уступает место уверенности: исподволь — совсем без надрыва (после стольких надрывов, больше уже не рвется),
Во время разговора ощущение затравленного зверя — зверя, затравленного собственной болью, лишало меня желания просто дышать. Стоило появиться искушению заговорить — в ответ на свое искушение я видел насмешливую физиономию. (А. смеялся и улыбался очень редко, он не из тех, в ком затаился
Причудливые отражения — в темноте подвала, — отсветы наготы: Л. Н. и его жена Э., элегантны оба. Э. стояла ко мне спиной, декольтированная, светловолосая, в стильном розовом платье. Она улыбалась мне в зеркале. Ее коварная веселость… Концом зонта муж приподнимает подол ее юбки почти до крестца.
— Типичный восемнадцатый век17, — произнес Н. на плохом французском. Смех Э., в зеркале, переливался пьяноватым лукавством.
Как ни странно все мужчины видят полыхание одного и того же безумного зарева. Нагота устрашает: ведь вся наша природа происходит из того бесчинства, где ее смысл — ужасен… То, что называется словом
Лунный свет над полем, крики раненых, в небе парит сова.
Так и я воспаряю во тьме своего злосчастья.
Я злосчастен, одинок, убог. Я боюсь смерти, я люблю и всеми способами страдаю: и тогда я отбрасываю свою боль
Сколько девок раздел я в борделях! Пил, был пьян, но счастлив бывал лишь тогда, когда становился совсем беззащитным.
Свобода — какая достижима лишь в борделе…
В борделе я мог снять с себя трусы, сесть на колени надзирательнице заведения и плакать. Это тоже ничего не значило, это был лишь обман, но он все-таки истощал убогое возможное.
О заднице своей у меня представление ребячески добропорядочное, а в глубинах его таится неизмеримый страх.
Ужас, вперемешку с несчастной любовью, ясностью (сова!)…
Я словно безумец, которому хотя и удалось сбежать из сумасшедшего дома, но безумие по-прежнему держит его в заточении.
Мой бред распался на части. Уже не знаю, я ли смеюсь над мраком или сам мрак… Я один, и без Б. я кричу. И крик мой теряется, подобно тому как жизнь канет в смерти. Непристойность действует на любовь раздражающе.
Ужасное воспоминание о Б., голой, на глазах у А.
Я до самозабвения сжимал ее в своих объятиях, и наши губы сливались.
А. потрясенно молчал, «это было как в церкви».
А сейчас?
Я люблю Б. до такой степени, что люблю ее отсутствие и люблю в ней свою тревогу.
Слабость: я горю, смеюсь, ликую, но, когда наступает холод, мне не хватает мужества жить.
Самое худшее: сколько неоправданных жизней — сколько суеты, уродства и моральной пустоты. Та женщина с двойным подбородком — ее гигантский тюрбан возвещал о триумфе заблуждения… Разве толпа — бездарность, отбросы — сама, в целом своем, не заблуждение? индивидуум — упадок бытия, толпа — упадок индивидуума, — разве не так заведено у нас, в наших потемках, — «что угодно, только не…»? Хуже всего — Бог: уж пусть лучше мадам Шарль восклицает: «какая же я миленькая», пусть лучше я сам пересплю с мадам Шарль, но остаток ночи прорыдаю: обречен желать невозможного. Вслед за тем пытки, гной, пот, грязь.
Вот что делает смерть — во имя жалких результатов.
В том лабиринте бессилия (повсюду ложь) я забываю минуту,
Нагота Э., нагота Б., избавите вы меня от тревоги?
Но нет…
…тогда дайте мне тревоги еще…
Крайнее благочестие — антитеза набожности, крайний порок — антитеза удовольствию.
Думая о своей безумной тревоге, о неизбежности испытывать постоянное беспокойство, дышать с трудом в этом мире, быть настороже, словно сейчас всё отнимут, я воображаю ужас своих предков- крестьян18, пристрастившихся дрожать от голода и холода в разреженном ночном воздухе.
Ибо на горных болотах своих они сами этого
Что до страха перед наготой — это, разумеется, самое «постыдное» из того, что они передали друг другу по наследству (свет облыселых соломенных факелов в момент жабообразных зачатий).