«Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина»19.
У меня просто волосы дыбом встают, как подумаю о том, что стесненное дыхание досталось мне от моих бабушек.
Не получив никаких новостей от Б., я брожу без конца, как смертельно пьяный слепец, и кажется, за мною тащится вся земля (молчаливая, скучающая, обреченная на вечное ожидание).
Сегодня утром идет снег, я один и без огня. Ответом могло бы быть яркое пламя, тепло и Б. Но тогда стаканы наполнятся алкоголем, Б. будет хохотать, говорить об А., мы уснем, голые, как звери, подобно тому как звездная пыль в небе чужда всякой постижимой цели…
Я получаю изящные ответы, а между них — нагота, смех Б. Но смысл один. Все они изначально скрадены смертью. Разве самый изящный ответ не окажется в то же время самым суровым — сам по себе возвещая ничтожество свое жестом радости — провоцирующим, бессильным жестом (какой была в ту ночь перед А. нагота Б.)?
Б. смеялась перед отцом, ее ноги были дико оголены до самой груди, и в такие минуты бесстыдство ее напоминало истерзанную пыткой грешницу, которая выплевывает язык в лицо палачам. Разве это не самый
О
Я вышел в затемненный город. Внутри меня было так же черно, как и на улицах.
Этой ночью я не думал о памяти своих бабушек и дедушек, живших в болотных туманах — в грязи, с сухими глазами и поджатыми от тревоги губами. Получая из своего тяжелого положения право проклинать других, из своих страданий и горечи выводя основание мироустройства.
Тревога моя не только оттого, что я осознаю себя свободным. Для этой тревоги требуется нечто возможное, которое одновременно
Сегодня вечером я мрачен: радость моей бабушки, поджимающей губы среди грязи, моя проклятая злоба против самого себя — и вот что осталось мне сегодня от удовольствий вчерашней ночи (от красивого распахнутого пеньюара, пустоты между ногами, вызывающего смеха).
Я должен был догадаться, что это испугает Б.
А теперь страшно стало мне самому.
Как получилось, что, рассказывая историю о крысах, я не смог измерить всего ужаса той ситуации?
(Отец смеялся, но зрачки его расширялись сильнее и сильнее. Я рассказывал подряд обе истории:
Икс22 (он умер двадцать лет назад, это был единственный современный писатель, возмечтавший помериться силами с сокровищами «Тысячи и одной ночи») посещал некий гостиничный номер, куда заходили люди, одетые в различные униформы (драгун, пожарный, моряк, муниципальный гвардеец или посыльный из лавки). Кружевное покрывало скрывало Икса, лежащего на кровати. Костюмированные персонажи молча расхаживали по комнате. Последним входил молодой лифтер, которого любил Икс, на нем была самая красивая униформа, и он приносил клетку с живой крысой. Лифтер ставил клетку на столик и, вооружась шляпной булавкой, пронзал крысу. В тот миг, когда булавка проходила через сердце, Икс марал кружевное покрывало.
Икс посещал также подвальные притоны квартала Сен-Северен23.
— Мадам, — спрашивал он у хозяйки, — есть ли сегодня у вас крысы?
Хозяйка оправдывала все ожидания Икс.
— Да, месье, — говорила она, — крысы есть.
— Ага…
— А красивы ли
— Да, месье, это очень красивые крысы.
— Правда? А крысы эти… толстые?
— Вот увидите, огромные крысы…
— Огромные крысы — это, видите ли, именно то, что мне надо…
— О, месье, это сущие гиганты…
Тогда Икс бросается к дожидавшейся его старухе.)
Я рассказал свою историю до конца, как и положено. А. поднялся и сказал Б.:
— Какая жалость, дорогая, вы еще так молоды…
— Я тоже сожалею, отец мой.
— На безрыбье и рак…, не так ли?