— Еще бы. Может, моя любовь к старикам от того, что деды мои померли до моего рождения. Если бы не это, я бы оказался в эмиграции либо в лагере. После войны, как мы ни были бедны, я не мог мимо стариков спокойно ходить. Когда с матерью был, просил ее подать каждой седой бороде. За старостью наблюдать очень интересно. Но у нас ужасное, хамское отношение к старости. Ни у одного народа этого не наблюдал, в том числе и у гастарбайтеров, которые подметают улицы. Наше отношение — это бескультурье. Чудовищное!
— Вот-вот. Лишь бы потоптать. Самоутверждаться на чужих костях — последнее дело. Вначале сам чем- нибудь стань. Это и литературы касается: я считаю, что критика может быть только положительной. Попробуйте сделать что-нибудь достойное предмета описания.
— Когда люди стали выходить на площадь, я обрадовался, подумал: неужели возникает что-то вроде общества? Наша официальная версия — что их организуют и что они куплены — это чушь. Просто надоела эта туфта, надоело утираться. Это все-таки заслуга нашей тоталитарной демократии, которая насаждается сверху. Это неизбежно. Они будут подвигаться. Медленно, как подвигалась советская власть. Шаг за шагом. Я написал об этом статью в одну газету, которая якобы оппозиционная и якобы все печатает. На самом деле не все. Цензура всюду есть. А если я просто выйду на улицу с криком, что все ужасно, ничего не изменится.
— Меня приглашают на передачи, но я отказываюсь от публичных бесед с говорящими головами. А в газете я впервые в жизни выступил в совершенно чуждом мне жанре «Не могу молчать» и говорил о ростках общественного достоинства, о нашей совести. Как ни странно, страх советского времени сохранял какую-то совесть. Сейчас нет ни того ни другого. По какому поводу вываливаются на улицы люди в Европе? Урезали зарплату на 5 процентов — и уже готово. Или какой-то начальник переспал не с той девицей. Они привыкли даже по таким поводам возмущаться. А мы... Да дайте вы походить на митинги, в конце концов. Ничего плохого они не делают. Выход людей на площади — это естественная реакция на беззаконие в стране.
— Меня это не очень волнует. Одна писательница сказала мне, что все равно нет более прочного носителя, чем глиняная дощечка. Я писал практически без черновиков, прямо на машинку, начиная с 61-го года и компьютером пользуюсь как машинкой. Остальные его функции для меня туманны. На электронную почту, конечно, отвечаю, но это не человеческое письмо. Когда-то человек знал, что пишет именно послание, и вкладывал в него себя. Писал черновик, переписывал. Это совсем другое дыхание речи. Теперь вообще нет никаких слоев текста — компьютер их игнорирует.
— Не уверен. Ведь культура — это черновики. Вот если бы Пушкина не убили, его рукописи оказались бы в куда меньшей сохранности. А так пришли полицейские и прошили их суровыми нитками. «Как лежало».
— Думаю, мы перейдем к другому состоянию литературного языка. Возникнет афористическая письменность. Она уже появляется. Мы начнем писать, как говорим, и говорить, как думаем. До какой же точности придется довести речевой аппарат и вот этот компьютер, который помещается в голове и у которого есть интуиция, прозрение. Но, полагаю, нам эти навыки пригодятся не только для болтовни в блогах.
— Процитирую своего приятеля Юза Алешковского: «Страшный суд давно идет, и все мы сейчас даем на нем предварительные показания». Чем я с вами и занимался. Спасибо за то, что выслушали.
«Охота» пуще неволи / Искусство и культура / Художественный дневник / Кино
«Охота» пуще неволи
/ Искусство и культура /