классовой борьбе. И проекция распада этого самого тихого Дона дана в образе Григории Мелехова. Гр. Мелехов является образом основной части тихого Дона, середняцкой его части, колеблющейся части. В Григории Мелехове мы видим обе стороны этого, давшего трещину тихого Дона. Мы видим диалектическое единство и противоречие этого образа. С одной стороны, Григорий Мелехов связан тройным рядом цепей с «Тихим Доном», он связан личными привязанностями, он связан, как собственник, с той землей, на которой он работает, он связан, наконец, сословно-политически с тихим Доном. Шолохов показал, как рушатся три цепи, связывающие Григория Мелехова с тихим Доном. Григорий Мелехов попадает из тихой донской станицы на фронт, с фронта в петроградскую больницу, где он впервые слышит слово о большевизме, о революции, попадает в эпоху гражданской войны. Шолохов показал, как сознание Гр. Мелехова колеблется, переходя то на одну, то на другую сторону революционных баррикад. В этом образе содержится основная идея тихого Дона. Этим образом и группой вспомогательных образов и их противопоставлением, собственно говоря, доказывается идея того, что «Тихий Дон» в войне, в революции, в классовой борьбе распадается. Мы видим две стороны сознания Мелехова, объективизированные в двух образах. Можно сказать так, что образ Подтелкова дан, как революционная часть сознания Григория Мелехова, можно сказать, что образ Каледина, как символ монархического Дона, дан, как реакционная часть того же сознания. Каледин, то, от чего уходит Мелехов. Подтелков – то, к чему он приходит и должен придти. Вот, примерно, выраженная мною пока суммарно, в общих чертах основная идея «Тихого Дона». Второе, вытекающее отсюда, это типичное мелкобуржуазное бунтарство, которое наложило свой отпечаток на Григория Мелехова. Само сознание его еще не совсем ушло от старого, еще не повернулось к новому, и здесь мы видим черту, я бы сказал, своеобразного правдоискательства, искательства той идеи, под знамена которой можно окончательно придти и за которую можно совершенно сознательно бороться. И Григорий Мелехов, как горьковский «чудак», бродит по всем страницам двухтомной эпопеи и занимается тем, что он все время ищет и ищет. Мы видим, как Григорий Мелехов изменяется. Все время движется его психология под влиянием разных внешних событий. Кстати, здесь нужно сказать, что Шолохов пошел по линии социального объяснения психологических изменений, здесь он в некотором смысле слова становится на позицию пролетарской литературы. Шолохов превосходно показал, как под влиянием действующих извне обстоятельств изменяется психология героя. И мы видим, как все время поворачивается психология Григория Мелехова, как все время он неуклонно движется к Подтелкову и уходит от калединщины. И это правдоискательство, которое искало оправдания всего: и крови, и трупов, и войны – империалистической и гражданской; поиски этой «абсолютной правды» являются основным содержанием образа Григория Мелехова. А тов. Янчевский не проанализировал даже, хотя бы поверхностно, образ Григория Мелехова. Не сумев найти общей идеи, Янчевский очутился в таком положении, когда идейная насыщенность его доклада оказалась значительно ниже идейной насыщенности «Тихого Дона», критик оказался ниже критикуемого.
Второго, чего не учел тов. Янчевский, – это специфики подачи этой идеи (Янчевский: «не говорил о кооперации»). Не найдя этой идеи, тов. Янчевский, собственно, не смог – это совершенно понятно – показать всех тех образов, в которых эта идея реализована, он не смог показать взаимопроникновения этих образов, забыв о специфике, Янчевский очень схематически объяснил противопоставление образа Мелехова образу Подтелкова, образа Каледина – образу Бунчука. Он не понял взаимосвязи этих образов. Тов. Янчевский говорил так: Каледин и Подтелков – это чужеродные тела в романе.
Будто бы Шолохов хотел доказать, что казачество само по себе ни подтелковское, ни калединское, а какое-то особенное, иное, патриархальное. Я не знаю, на основе чего можно утверждать это. Я совершенно беспристрастно пытался проверить данный тезис Янчевского, перечитав «Тихий Дон». Я не смог увидеть таких страниц книжки, на анализе которых можно было бы установить правильность этого тезиса. В отличие от Янчевского, мне думается, что ввод Каледина и Подтелкова в роман, не говоря, что это реально существующие, исторические фигуры, ввод художественный, нужен был Шолохову для того, чтобы показать обе стороны «Тихого Дона»: правую сторону и левую сторону «Тихого Дона».
Мы слышали от т. Янчевского утверждение того, что «Тихий Дон» является реакционно-романтическим произведением, что материализм этого романа является только хитрым зрительным обманом, а по существу – это реакционно-романтическое произведение. Тов. Янчевскому нужно было, мне кажется, попытаться доказать это очень серьезное обвинение. Я считаю, что по творческому методу «Тихий Дон» сейчас, в настоящий момент, значительно ближе к столбовой дороге пролетарской литературы, чем «Выстрел» или «Рождение героя». Шолохов выступает в «Тихом Доне» во многом как настоящий материалист, пытающийся срывать маски с явлений (с места: особенно в конце книги). Он за видимостью пытается показать сущность. У нас очень мало в пролетарской литературе страниц, которые бы так хорошо разоблачали сущность, срывая с нее маску видимости, как это делают страницы той части «Тихого Дона», где описывается «подвиг» Крючкова.
…Озверевшие от страха, казаки и немцы кололи и рубили по чем попало, по спинам, по рукам, по лошадям, по оружию. Обеспамятевшие от смертельного ужаса лошади налетали и бестолково сшибались… Из этого после сделали подвиг. Крючков, любимец командира сотни, по его реляции получил Георгия. Товарищи его остались в тени… Приезжал в ставку царь. И Крючкова возили ему на показ. Рыжеватый сонный император осмотрел Крючкова, как лошадь, поморгал кислыми, сумчатыми веками, потрепал его до плечу – молодец казак! – И повернувшись к свите: – дайте мне сельтерской воды. – … А было так. Столкнулись на поле смерти люди, еще не успевшие наломать рук на уничтожении себе подобных, в объявшем их животном ужасе, натыкались, сшибались, наносили слепые удары, уродовали себя и лошадей и разбежались, спугнутые выстрелом, убившим человека, разъехались нравственно искалеченные. Это назвали подвигом».
По-моему, такое срывание масок характеризует Шолохова как писателя, в достаточной степени материалиста, по своему творческому методу. Но нужно отметить, что материализм Шолохова – это материализм очень биологический, диалектикой не пронизаны все страницы «Тихого Дона». Об этом лучше всего говорит очень символическая концовка 2-й части, где описывается борьба за самку, за жизнь, за размножение. Идея концовки второй части в том, что социальная жизнь с ее треволнениями проходит. «Все в мире суета сует и всяческая суета», а биологическая жизнь всегда неизменна, она берет верх над всем. Эта жизнь побеждает. И вот все-таки, несмотря на то что пролита кровь, убит Валет, – все-таки яйца положены птицей и снова улыбнется молодая жизнь. Это материализм. Шолохов говорит, что материальная жизнь со всеми ее изменениями, со всеми ее запахами, со всеми ее крапышками – побеждает. Но это биологическая мотивировка победы жизни, это биологический материализм. Материализм не пролетарского писателя, материализм, характеризующий попутчика. Если мы проверим, вспоминая сейчас, творчество писателей Вс. Иванова, Сельвинского, Багрицкого, то мы увидим, что биологический материализм характерен для писателей не пролетарского лагеря, но, несомненно, идущих к пролетариату.
Дальше т. Янчевский говорит, доказывая «контрреволюционность» «Тихого Дона», что все образы коммунистов, как на подбор, даны до безобразия отрицательно, что все эти образы коммунистов даны с целью вызвать ненависть, отвращение, презрение к этим плюгавым людям, которые никак не могут являться ведущей партией в то время, когда образы белых офицеров даны в замечательно красивом освещении. Я вам зачитаю отрывок, где Шолохов показывает коммуниста с чувством глубочайшей симпатии. Бунчук у Шолохова показан изнутри, не схематически, а во всей сложности его психологических переживаний. Бунчука назначили комендантом Ч.К. Цитирую одно из этих мест романа.
«В эту же ночь Бунчук с командой красногвардейцев в шестнадцать человек расстрелял в полночь за городом, на третьей версте, пятерых приговоренных к расстрелу. Из них было двое казаков Гниловской станицы, остальные – жители Ростова.
– По врагам революции… – и взмахивал наганом: пли!..
За неделю он высох и почернел, словно землей подернулся. Провалами зияли глаза, нервно мигающие веки не прикрывали их голодный и тоскующий блеск. Анна видела его лишь по ночам. Она работала в Ревкоме, приходила домой поздно, но всегда дожидалась, когда знакомым отрывистым стуком в окно известит он о своем приходе.
Однажды Бунчук вернулся, как и всегда, за полночь. Анна открыла ему дверь, спросила:
– Ужинать будешь?
Бунчук не ответил, пьяно шатаясь, прошел в свою комнату и, как был в шинели, сапогах и шапке, повалился на кровать. Анна подошла к нему, заглянула в лицо: глаза его были липко зажмурены, на