девятисвечник такой высоты, что зажигать приходится с крыши. У подножия девятисвечника ставят стол с волчками и пончиками, магнитофон и динамики. Кто-нибудь остается при пончиках, а Миша с канистрой масла, фитилями и коробком особых спичек, каждая длиной и толщиной чуть не в палец, по приставной лестнице лезет на крышу. Запалив светильник, Миша всегда оглядывается.
Банк стоит на холме. Вечера в январе черны, Миша близорук. Он видит только огни. Огни расширяются, дрожат и сливаются во влажном воздухе, и все их источники — фонари вдоль шоссе, витрины, освещенные окна домов — кажутся рядами горящих масляных светильников.
Вот Миша открыл и встряхнул канистру с оливковым маслом, купленным у араба-садовника. Масло, как всегда зимой, загустело, кусочки маслин и обломки косточек казались льдинками. Миша медленно, стараясь удержать их в канистре, наполнил крайнюю левую и среднюю чашки светильника, полез в нагрудный карман за фитилями — и вздрогнул весь, всем телом и всеми нервами, как может вздрогнуть только человек, которого в совершенно пустынном месте внезапно хватают за руку.
— Отойди отсюда! — тонким голосом, с русским акцентом сказал державший его за запястье незнакомый дюжий хасид — Отойди, я сказал, — повторил хасид, — ты не будешь зажигать. Учитель Справедливости будет зажигать!
Миша опять содрогнулся: лицом к лицу с ним на краю крыши стоял сумасшедший.
Боковым зрением Миша увидел голову, грудь — и еще один черный человек перекинул ногу и оказался на крыше.
— Ави, — рванулся к нему Миша, пытаясь вырвать руку из тисков сумасшедшего.
Солдаты и дети у стола с пончиками гыкали и показывали пальцами на прыгавшие по крыше черные фигуры. Они были уверены, что хасиды изображают бой маккавеев с греками. Когда огромный хасид схватил Мишу сначала за руку, потом за бороду, и, сделав обманный финт левой, прямым в подбородок послал Мишу в темноту, снизу раздались аплодисменты.
Наши победили. Ави наклонился над светильником. Стекло помутнело и осветилось. Ударила музыка. Началась раздача пончиков.
Новая игра нравилась Саше. Ему нравилось окунаться по утрам в квадратный белокафельный бассейн, нравилось привязывать ремешком к руке и надевать на лоб черные ступенчатые коробочки. Потом Саша закутывался в белое шерстяное пончо с кисточками на углах и раскачиваясь повторял за Ави похожие друг на друга фразы. Это успокаивало. Днем он в своем роскошном костюме и, главное, в шапке гулял по улицам, смотрел, сидя в тетином кресле, русские телепрограммы, а когда уставал от бесконечной тетиной еды, шел в пустую квартиру и отдыхал на коврике, глядя в белый потолок.
Тетя, впервые увидев Сашу в черном шелковом халате и меховой шапке, смертельно испугалась и позвонила брату. Альберт Маркович ее успокоил:
— Ты что, Сашульки не знаешь? Сашулька везде грязи найдет. Они оружие носят? Не носят. Ну и слава Богу. Ты лучше скажи, как твой сахар.
Иногда, поздно вечером, Саша звонил домой. Попадая на маму, он вешал трубку, с папой же разговаривал всегда одинаково.
— Это ты, сынок? — спрашивал папа.
— Да, — признавался Саша.
— Как твое ничего? Нормально? — скорее констатировал папа.
— Да, — не спорил Саша.
— Ну, иди отдыхай, сынуля. Час поздний.
Что же касается необходимого в любой игре действия, Саша чувствовал, что будет, будет действие. Бой на крыше освежил его, как катание на горных лыжах. Только Ави все приставал с разговорами про русских — чего они хотят, да чем бы их привлечь.
На все расспросы Саша отвечал, что русские до сих пор носят синие джинсы, кроссовки и замшевые куртки, а молодежь — тренировочные костюмы „Адидас“, хуже арсов.
Ничего не добившись от Саши, Ави начал потихоньку высматривать кого-нибудь, понимающего глубины русской жизни, и остановился на буролицем инвалиде с шахматной доской, всегда сидевшем на скамейке у входа в городской сад.
Многие бомжи, приехавшие в начале 90-х годов в Израиль из России, почему-то называли себя афганцами. Старший лейтенант Горчаков, голубоглазый человек с набрякшим лицом, на протезах, действительно отбыл в Афганистане девятнадцать боевых дежурств. Запомнилось мало. Ярких воспоминаний вообще было немного.
Вспоминалось, как дедушка Сей Саич (Евсей Исаевич), качая Горчакова на колене, приговаривал: „Мы из тебя, Ромка, настоящего мужика сделаем“.
И сделал: по тринадцатому году Горчаков был отдан в Суворовское.
Тренер секции бокса сказал: „Ты, рыжий, мне здесь всех воспитанников поубиваешь. Мне психов не надо. Иди шахматами занимайся“.
Шахматы так шахматы.
Гарнизон, куда Горчакова распределили, описывался одним словом: пыль. Антенны были мохнатыми от пыли. В степи, за проволокой, пыльные ветры съедали горизонт. Масло хрустело на зубах. Пыльными были простыни и овцы на бескрайнем гарнизонном плацу. Начальник гарнизона злился: вместо специалиста по системам связи ему прислали Горчакова из общевойскового. Горчакову поручили овец и бурых свиней. Замначальника, майор Нефедов, мягко шутил: „Я иду на тот конец — Горчаков е…т овец. Я иду с того конца — Горчака е…т овца“.
Когда же долгожданный специалист был прислан, Горчакова с шофером послали встречать его на аэродром. Они приехали в райцентр за полтора часа до самолета. Двигаясь четким строевым шагом, Горчаков ревизовал все четыре городских магазина. Шел 89-й год. Михаил Сергеич Горбачев побывал здесь до него. На вопрос о водке продавщицы даже не качали головами. Но Горчаков уже не мог остановиться. Бешенство гнало его сквозь редкий строй серых трехэтажек. На окраине, где кончались дома и начинались юрты и домсараи, Горчаков налетел на заведение Казарман, большую юрту с широко открытой белой деревянной двустворчатой дверью. На левой створке черными славянскими буквами, в столбик, было написано: „Меню: шорпо, лагман, пельмени, аш-лян, манты, дымдян, жареный курдюк“. На правой створке под заголовком „напитки“ значились чай, кофе, кымыз, айран, максым, лимонад и ак-суу.
У входа на винтовом табурете сидела каракалпачка и вязала красный носок. Выслушав Горчакова, она взяла у него портфель, ушла в темноту юрты, и Горчаков сначала услышал и только потом унюхал, как из канистры в бутылки льется самогон. Горчаков заплатил за две и получил на закуску длинный ломоть дыни. Он сделал долгий глоток и зажевал. Даже сквозь самогонный смрад дыня пахла рыбой. Горчаков встал и, периодически прикладываясь к бутылке, полетел. Мимо него в жарком, пыльном мареве влеклись каракалпаки. Их плоские лица с водянистыми прорезями глаз цветом и выражением походили на глухие глинобитные стены.
Самогон был стратегический, с маковыми головками. Первый приступ асфальтовой болезни свалил Горчакова на пустыре. Он встал, отряхнул ладони и колени, отфутболил конченую бутылку, глотнул из новой и огляделся. Плац. Овцы. А где свиньи? Слева — столовая, справа — антенны. Нет, это не база. Надо на аэродром. Идти направо, через город. Горчаков пошел. Это было как африканский ковер: черные полукружья юрт, серые квадраты домсараев, облачка овец на светло-желтой пыли пустырей. Там, где Горчаков падал, на ковре оставались темные пятна от его коленей и четкие, похожие на птичьи, следы растопыренных пальцев. Он шел и вроде шел куда надо, но трехэтажки все не начинались. Каждый раз, отмечая это, он пытался повернуть направо еще резче — и каждый раз натыкался на глухую глинобитную стену.
Потом на краю сознания появилось новое, страшное: стая подростков, штук восемь. Они тянулись за Горчаковым, не нападая и не стараясь окружить, видимо ждали, что он окончательно отрубится или зайдет в тупик. Помочь мог только патруль. Патруля не было. Справа в глинобитной стене мелькнул проход. Горчаков кинулся туда. Шайка метнулась за ним, разорвавшись надвое. Горчаков прижался к стене спиной и вырвал из кобуры табельный пистолет. От выстрела в голове его сверкнула молния, при свете которой он заметил, что даже теперь скуластые лица нападавших не выражают ничего.