поставил фильеры алмазные. Хватило кругозора. Так что проволока выходила тоньше, сырья шло меньше, и богатство этого Алексеева росло. А потом этот Алексеев, то бишь Станиславский, когда своих актеров дрессировал, говорил им: „Лягте и на пятнадцать минут расслабьтесь, как бедуины ложатся на песок, на пятнадцать минут впадают в расслабуху и полностью восстанавливаются. Так человек берет из смежных областей“».
Это Коган из Сормова объясняет спящим товарищам недочитанный Мишей отрывок.
В последнюю Субботу месяца в синагоге устраиваются общие трапезы, а по хасидским праздникам — вечера рассказов. На такой вечер и попал посланец Ребе, Ехиэль.
Во дворе было светлее, чем на улице. Кони остановились под голостволым эвкалиптом, у открытой двери в глухой серой стене. Ехиэль спрыгнул с телеги и вошел.
Никита остался снаружи. Из открытой двери пахло вечеринкой. Никита чувствовал, что вряд ли ему здесь поднесут. А с конями просто: скажут ждать — найдем постоялый двор, распряжем, напоим и покормим. Велит Ребе возвращаться сразу — на этих верблюдах можно и так долететь. Дома попьют.
Камешек ударил коню в ляжку. Конь дрогнул и переступил ногами. Несколько мальчишеских голов с радостным «А!» спряталось в коридоре. Ну! Никита сразу их заметил: цыганята, но не видел, кто именно кинул. И здесь цыгане есть.
Камешек отскочил от конской скулы. Теперь Никита ясно видел, кто кинул: длинный цыганенок с мордой, как прохудившийся сапог.
Никита поднял кнут, стал разматывать. Ручка кнута была наборная, из слоистой цветной пластмассы, с прозрачной шишечкой на конце. Такие ручки делают в лагерях общего режима.
Цыганенок кинул третий камень. Одновременно с ним Никита щелкнул кнутом. Конь заржал и дернул телегу. Кнут свистнул в воздухе, цыганенок рванулся внутрь, налетев спиной на других.
Никита посмотрел на ручку: шишечка на ее конце светилась красным. Это Ребе передавал, сигналил ему не ждать, возвращаться сразу[8].
Никита, вращая кнут над головой, смотал его, бросил в телегу и, не глядя на мальчишек, тронул коней.
Наша синагога находится в бомбоубежище. На крашенной белой масляной краской двери — расписание молитв и портрет Каменского Ребе — пожилого бородатого человека в меховой шапке.
Лицо на портрете говорит:
— У тебя есть отец. Твой отец…
Завершить эту фразу ты должен сам. Есть только две возможности, и каждый входящий в синагогу выбирает одну из них. Если у тебя есть отец, лицо говорит тебе: «Твой отец — Бог».
И не важно, жив ли твой отец. Отец не умирает. Договариваясь о покупке земли для его могилы, высыпая на его завернутое в саван тело красноватую землю из мешочка, землю, собранную возле КПП на шоссе Модиин — Иерусалим, глядя на демобилизованных в пятнистой форме, швыряющих лопатами на гроб комья земли и выкуривая сигарету, от которой выступают, наконец, слезы, ты не остаешься без отца, — ты просто репетируешь свою смерть. Человек перед тобой прыгнул. Теперь ты — первый к люку, и инструктор-кукушка уже начал свой мерный счет.
Но если ты безотцовщина, лицо на портрете, лицо Ребе говорит: «Твой отец — я».
Портреты Каменского Ребе можно видеть на тысячах входных дверей, на обложках книг, на календарях и лобовых стеклах машин, на фасадах небоскребов, мусорных баках и спичечных коробках, но хасиды до сих пор спорят: вешать портрет Ребе в синагоге или нет.
Ехиэль не просто придерживался первого мнения. Он был весь первое мнение.
Мать Ехиэля, йеменская еврейка, девчонкой попала в Нью-Йорк, вышла замуж за торговца гашишем, родила Ехиэля и двух его сестер и погибла бы, как погиб ее муж, не пойди она работать на кухню в Каменскую ешиву, вместе с которой она переехала в Белоруссию. Ехиэль вырос при дворе Ребе, в Камне. Ребе освещал его жизнь с пяти лет. Ехиэль считал, что его портреты нужно вешать везде. Но было еще одно соображение. Подсознательно или надсознательно, Ехиэль мечтал, что через сорок-пятьдесят лет на дверях синагог, копилках, лобовых стеклах машин, на фасадах небоскребов и спичечных коробках будет его собственное лицо.
Ехиэль через коридор прошел на мужскую половину синагоги и присел за стол, покрытый белой скатертью. Рассказывал огромный, заросший русыми с проседью волосами, хасид:
— В 73-м мы сидели в одном из фортов под обстрелом и бомбежкой неделю, снабжения не было, мы держались на запасе и почти не выходили наружу, только иногда на огневые позиции. Когда неделю сидишь в бетонированной комнате без окон, неделю не видишь неба и давно уже не знаешь, день или ночь, потому что даже радио слушать не можешь, — я был ответственным за связь и круглые сутки слушал только рацию и глухие разрывы, от которых сначала кажется, что все разлетится, а потом привыкаешь, — ощущения меняются. Выходить мне было незачем: даже туалет был в помещении. И вдруг я встал и вышел в коридор. Не знаю, зачем. В тот же момент как будто ударили кувалдой, и комната, из которой я только что вышел, от прямого попадания сирийской бомбы превратилась в пыль. Лехаим!
Ехиэль оглядел стол, в торце которого сидел. На краю скользкой полиэтиленовой скатерти блестела рассыпчатая световая дорожка. Между одноразовыми тарелочками с картошкой, крашенной под семгу селедкой и солеными огурцами лежало много рук и одна лысая, болезненно красная голова. Толстые полуразжавшиеся пальцы этих рабочих рук походили на грузчиков, которым дали, наконец, двадцать минут на перекур. Красная лысина выражала покой, близкий к вечному. Две или три руки сжимали пластиковые стопки с водкой. Ехиэль придвинул к себе похожее на пепельницу тяжелое стеклянное блюдце с маслинами. Сроду не видел он таких неказистых маслин. В Белоруссии маслины, как все колониальные плоды, были впечатляюще крупными, с масляными бликами на круглых боках. Плодами масличного дерева благословляется Земля Израиля. Маслины в Израиле должны быть размером со стоваттную электрическую лампочку и так же светить. А это что?! Мелкие, костлявые, защитно-бурого цвета ягоды на блюдце были как будто не собраны человеком, а сбиты бурей вместе с черенками и листиками. Ехиэль нерешительно положил маслину в рот.
Да-а-а. У колониальных маслин был только один приглушенный уксусом вкус. Местная маслина отдавала зимним воздухом, маслом, лимоном, своей ушедшей горечью. Она была насыщающей, настоящей. О, если бы экспортеры израильских маслин прочли эти строки, зачли мне их за рекламу и… Мечта, мечта роскошная, как масличная крона и бесплодная, как облако над ней…
— Еще одна история, — продолжал рассказчик. — Я мог бы рассказать их много, но время не позволяет… Я учился на курсах офицеров десантной разведки. Обязательная часть курса — ночное ориентирование. Ты должен пройти по указанному маршруту ночью, в полной темноте. Как это делали: перед выброской измеряешь по карте расстояния между ключевыми объектами и переводишь их в количество шагов. Понятно, что погрешность неизбежна. Я должен был пройти маршрут в районе Бейт- Джубрин. Первый объект — ворота кибуца, второй — римский театр, весь маршрут — двенадцать км со многими поворотами. Иду. Считаю шаги. Темнота полная. До третьего объекта (на карте он был обозначен как огромный, заштрихованный круг) — 1600 шагов. Что это за круг — нам не объяснили. Досчитываю ровно до 1600, то есть 800 метров, и останавливаюсь. Не вижу ничего. От первого объекта до второго и от второго до третьего я, конечно, мог просчитаться или немного уклониться в сторону, но третий объект должен был быть где-то здесь. И тут вместо того, чтобы искать третий объект, я остановился и стою. Постоял минут десять и пошел искать четвертый объект. На рассвете, по дороге на базу, я увидел этот третий объект — котлован примерно 200 метров в диаметре и, говорят, 400 метров глубина. Никто не знает, как он образовался. Если бы я сделал еще один шаг, я бы не рассказывал вам эту историю. Вы спросите, почему эта яма не огорожена и как можно подвергать такой опасности солдат, — я тоже хотел бы об этом спросить. Лехаим, лехаим!
Ехиэль пригубил и, избегая пока лиц, оглядел подвал, до пояса обшитый лакированной вагонкой, а выше — беленый, в черных дырах непонятного, может быть, вентиляционного назначения, например,