искусства, неутомимого поэтического соратника рабочего класса, горячо приветствует „Печать и революция“ по случаю 20-летия его творческой и общественной работы».
Владимир Владимирович выслушал, посмотрел вкладку и что-то тихо, невнятно сказал. Слова не запомнились. В памяти остался напряженный облик его. И хотя обстановка была мрачноватой, даже, пожалуй, удручающей, никому в голову не пришло бы, что мы присутствуем на его последнем выступлении.
Позднее выяснились подробности. Ответственный секретарь редакции журнала «Печать и революция» Р. Бершадский рассказал историю этой вкладки: в первых числах апреля он позвонил Маяковскому и, желая, очевидно, приятно удивить юбиляра, рассказал о портрете с приветствием, помещенном в журнале. Приветствие тут же зачитал. Бершадский обещал первый контрольный экземпляр отправить Маяковскому. Владимир Владимирович сказал, что предпочитает сам зайти и лично поблагодарить редакцию.
Р. Бершадский рассказал и о том, как тогдашний начальник ГИЗа в письме, присланном в редакцию, возмущался, «как осмелились попутчика Маяковского назвать великим революционным поэтом». И тут же дал распоряжение изъять приветствие, а следовательно, и портрет — то есть целиком вкладку.
Можно спорить о том, следует ли вообще называть кого бы то ни было при жизни «великим». Но в той ситуации, в тяжелые минуты жизни поэта, вероятно, это окрылило бы его, во всяком случае, отвлекло бы от мрачных мыслей.
Прошло всего пять дней, и эпитет этот обрел свои права и с огромной силой зазвучал в устах миллионов, появился в печати, по всей стране. Я говорю о том дне, когда Маяковского не стало, о 14 апреле 1930 года.
Полагаю, что о вырванном портрете Маяковский узнал еще до выступления в институте, но видимым фактом это оскорбление стало именно теперь, на вечере девятого апреля.
А в довершение — отчасти из-за передавшейся залу нервозности Владимира Владимировича — атмосфера сгущалась. После перерыва пошли записки и выступления с мест. Несколько студентов заявили, что стихи Маяковского никому не понятны. Он ответил:
— Я не раз уже говорил, что лет через 15–20, когда культурный уровень трудящихся повысится, все мои стихи будут понятны так же, как, скажем, сейчас поэма «Ленин».
Какой-то студент приводил отдельные строки из ранних стихов Маяковского и говорил: «Какое отношение все это имеет к революции? Все о себе, и все непонятно».
Маяковский нервничал;
— Вырывать куски, строчки из контекста и так доказывать непонятность — значит заниматься демагогией.
Кто-то сказал, что у Маяковского якобы есть стихотворение, в котором на полутора страницах повторяется «тик-так, тик-так». Владимир Владимирович не выдержал:
— У меня нет таких стихов. Это ложь, клевета и фальсификация.
Какая-то студентка из задних рядов протестующе замахала рукой.
— Не машите ручкой! — сказал Маяковский. — От этого даже груши с дерева не посыплются, а здесь все-таки человек на эстраде.
И с горечью добавил:
— Я поражен безграмотностью некоторых товарищей. Не ожидал такого низкого культурного уровня студентов высокоуважаемого учреждения.
Тогда из первого ряда вскочил какой-то человек а очках и безудержно жестикулируя, заревел: «Де- ма-го-гия!» Маяковский — строго:
— Сядьте!
Аудитория несколько успокоилась.
— Мне непонятна ваша пьеса «Мистерия-буфф», — раздался чей-то голос.
— Товарищи! Ну что же там непонятного? — развел руками Маяковский. И в минуту раскрыл смысл пьесы.
Председатель собрания внес предложение:
— Разговоры прекратить и читать стихи. Поступили пожелания прослушать «Левый марш».
Поэт тут же выполнил просьбу.
— Товарищи! — сказал в заключение Маяковский. — Сегодня наше первое знакомство. Немного покричали, поругались. Я понимаю, что часть товарищей осталась недовольна резкостью моего тона. Но знайте: когда спорят о литературе, нельзя быть равнодушным. Приходится драться и кричать. Через несколько месяцев мы опять встретимся.
Когда мы сели в машину, он спохватился, что забыл палку. Раньше с ним никогда такого не случалось…
Минувшая зима была необычной и тяжелой. Помимо «Во весь голос» он закончил «Баню» и пантомиму для Госцирка «Москва горит». До премьеры «Бани» он читал пьесу в рабочих клубах, в Доме печати. Эти вечера напоминали диспуты. И наконец, выставка, требовавшая напряжения.
Приходилось ездить и в Ленинград в связи с приближающимися там премьерами в двух театрах.
Я уже упоминал, что месяца полтора его одолевал грипп. Он жаловался, что уже не чувствует, когда грипп кончается и когда снова начинается, а лечился в общем-то нерегулярно.
Одиннадцатого апреля я, как обычно, позвонил ему после десяти утра. Но, к моему удивлению, его не оказалось дома. К телефону подошла домработница Паша (два месяца Маяковский жил в квартире один — Л.Ю. и О.М. Брик были в отъезде) и на мой вопрос, помнит ли Владимир Владимирович о сегодняшнем своем выступлении, ответила утвердительно. Я просил ее еще раз напомнить ему, когда вернется, и вторично передал адрес 2-го МГУ.
Маяковский до того ни разу не сорвал своего выступления. А тут его прождали около часа. Народу собралось много. Послали за ним на машине товарища: сперва на Лубянский проезд, потом на Таганку, в Гендриков переулок. Светофоров тогда не было, а движение в вечерний час — незначительное. Товарищ заметил впереди автомобиль, похожий на «Рено» Маяковского. Догнав его, он убедился, что не ошибся, и попросил шофера перерезать машине дорогу.
Произошел бурный диалог. Маяковский заявил, что ничего не знал о сегодняшнем выступлении. Он захлопнул дверцу машины, в которой сидела В. Полонская, и машина помчалась дальше.
Пришлось извиниться перед аудиторией и сослаться на болезнь Маяковского. Договорились, что о дне его выступления будет сообщено дополнительно.
Наутро, 12 апреля, я пришел к Владимиру Владимировичу, чтобы договориться о дате.
Маяковский лежал в постели. Рядом стул и на нем лист бумаги. Он что-то писал. Когда я, стоя в дверях, хотел приблизиться к нему, он меня мрачно остановил:
— Не подходите близко, а то можете заразиться. — При этом он перевернул лист и оторвался от письма.
Я удивился: сколько раз он заболевал при мне в дороге и никогда не говорил ничего подобного. Как я позже понял, тревожился он не о том: возле него лежало, вероятно, недописанное предсмертное письмо. И свидетель ему был ни к чему.
— Выступать не буду. Плохо себя чувствую, — сказал Маяковский. Потом: — Позвоните завтра.
Такой необычный прием меня ошарашил. В коридоре Паша еще раз подтвердила, что он помнил о вчерашнем выступлении.
Вслед за мной сюда явились навестить больного бывший редактор «Комсомольской правды» Тарас Костров и Виктор Шкловский. Между ними и Маяковским завязался интересный разговор, и я задержался. Шкловский говорил о публикации своих статей о «Войне и мире» Л. Толстого. Вскоре я удалился.
Весь день я находился под впечатлением этого свидания. В конце концов решил, что, очевидно, произошли какие-то неприятности с премьерой в цирке и, быть может, он еще переживает злосчастную историю с портретом.
Тринадцатого я позвонил по телефону, но Маяковского не было. Я оставил Паше телефон Дома Герцена, и днем Маяковский позвонил мне. Договорились, что приду к нему на следующий день, как обычно, — в половине одиннадцатого утра.
Четырнадцатого была особенно теплая весенняя погода. Я пошел пешком. На Таганку явился раньше