назывался Чкалов. Мне семь лет. Отец подошёл ко мне на улице, когда я, выйдя из дому, направлялась в школу. Я не сразу узнала его, ведь до этого мы уже года два не виделись, и я успела забыть его голос, его лицо и привыкла другого мужчину называть папой. Но ласковое, незабытое «доця» (так называл меня только отец) вернуло мне память…
Мы идем с ним по белой дороге, залитой солнцем, под ярким синим небом, среди огромных, почти с отцовский рост, сугробов (неделю мело так, что мы, первоклашки, не ходили в школу). Рука отца крепко и ласково сжимает мою, я и сквозь варежку чувствую её тепло.
А глаза у отца – синие-синие, даже голова кружится, если долго смотреть в них – как будто улетаешь в небо…
Не помню, что мы сказали друг другу на прощанье.
Так он и остался у меня в памяти – на той белой дороге, залитой январским солнцем… Солнце бьет в глаза, искрятся и слепят сугробы, я пытаюсь рассмотреть и запомнить его лицо – и не могу…
Мы прощаемся, я тороплюсь в школу, отец – на вокзал, мы расходимся в разные стороны, расходимся, но поминутно оглядываемся и машем друг другу рукой…
Могла ли я знать тогда, что в будущем у нас – только клиника Страдыня под холодным рижским небом?…
Почему мои родители разошлись? Этого никто не мог объяснить толком.
Так вышло, что мама в ожидании меня (да, да, меня! ведь оба они хотели девочку) приехала из маленького городка на Донбассе, где они с отцом работали после окончания техникума и где они поженились, в Днепропетровск – к больной матери, моей бабушке. Бабушка не так давно вернулась из немецкого концлагеря, была ещё очень слаба и жить одна не могла.
Отца с работы не отпустили. Времена были послевоенные, суровые, отец должен был отработать положенные три года, невзирая на семейные обстоятельства. Никакие просьбы и письма в министерства не могли помочь моим будущим родителям в устроении их личной жизни. В стране была разруха, и прежде всего надо было восстанавливать производство. До разбитых ли сердец было в ту пору министерствам?…
Так я – желанная дочь – появилась на свет вдали от отца.
Когда мне было два года, а отцу двадцать три (господи, совсем мальчишка ещё!) на заводе, где он работал, в его цеху произошёл взрыв. И отец, как сменный мастер, попал под неумолимую железную метлу, которая не разбирала виноватых и невиновных…
Возвращаясь после амнистии, отец, стыдясь своего зэковского ватника, под которым ничего, кроме худых мальчишеских ребер, не было, и разваливающихся башмаков на босу ногу (всё, что можно было снять и продать, было продано в дороге за папиросы), проехал мимо города, где его так ждали! И тем, что он проехал мимо, – всё было решено.
Отец вернулся в маленький городок на Донбассе – к родителям, и те, истосковавшись по любимому сыну, уже не отпустили его от себя. Он был преданным сыном своих родителей, мой отец, – верным и любящим, каких поискать. Мой отец… Так и не ставший
И вот я стою теперь под широкими окнами операционной, на пронизывающем сквозняке, поражённая шоком ожидания. Ледяная пыль уже не только на губах, но и на сердце.
Сегодня двадцать первый день моей жизни в Риге. О том, что отец лежит в рижской клинике в ожидании третьей (третьей?!) операции на сердце, он сообщил мне сам. Прошло четыре года, как угасла наша переписка.
И вдруг – почтовая открытка с видом Домского собора. Несколько торопливых строк без знаков препинания. И подпись: «папа».
На этот раз уже не раздумывая и не спрашивая ни у кого разрешения, собралась, написала отцу, что еду, и в тот же вечер вошла в поезд «Москва-Рига». Лишь одна бессонная ночь в душном купе отделяла меня от отца. Семнадцать лет – и одна бессонная ночь…
Приехала рано утром. Остановилась у знакомых. Забросила вещи и тут же помчалась в клинику.
В клинике день и час были не приёмными. Долго объясняла дежурной, плохо понимающей по-русски, что я из Москвы, что отца не видела семнадцать лет и потому не могу дожидаться приемного дня, не могу! Когда до неё дошёл наконец смысл моих слов, добрая женщина даже прослезилась, выдала мне белый халат, и позвонила в отделение, чтобы отца приготовили к встрече.
Поднимаюсь на шестой этаж. Сердечная хирургия. Пустые коридоры. Жду, как мне кажется, ужасно долго. И где-то на дне души холодит страх: как мы встретимся? Что я скажу ему? Я – когда-то желанная дочь, а теперь – незнакомая ему женщина? Узнаю ли я его? Я пытаюсь вызвать в памяти детское воспоминание – пытаюсь вспомнить его лицо – и не могу, вижу только белую снежную дорогу, залитую солнцем, и тёмный силуэт вдали…
Наконец в конце коридора показалась высокая мужская фигура. Он? Высокий, худой, темноволосый. Идет медленно (или мне кажется, что медленно?), как будто превозмогая боль. Вот приостановился на мгновение (что с ним? ему плохо?!), хочу побежать ему навстречу, но ноги не слушаются, стою, точно пригвожденная к полу, не в силах сделать ни шагу.
Как медленно он приближается ко мне! Неужели это мой отец? Такой молодой?… По-юношески стройный и легкий, даже в больничном одеянии элегантный, и такой молодой! Ах, да… я ведь была у них ранним ребёнком. Темные, откинутые назад волосы, светлое, залитое смятением лицо… И такая мука, такая радость в синих, нестерпимо-синих глазах… Господи, это мой отец!
– Доця! Доця, родная…
…Нам было отпущено ровно двадцать дней – солнечных, снежных, прекрасных весенних дней, за которые мы успели прожить всю нашу жизнь заново – теперь уже вместе. Кажется, и не разлучались никогда…
Каждый день шёл снег – огромные, лохматые хлопья медленно кружились в воздухе… А то вдруг налетали, как вихрь! Настоящая метель!… «Метель жаворонков» – так называют её латыши. Жаворонковая метель…
Это было очень красиво – вихри белых, стремительных жаворонков, они закрывали весь белый свет, вернее – они-то и делали его белым: черепичные крыши старых больничных корпусов, деревья под окнами палаты, тёмные шпили костела – всё становилось белым, мохнатым, пушистым…
Что я знала о нём до этой встречи? Да, собственно говоря, ничего. Помнила: синеглазый и высокий. Знала по маминым проговоркам: взрывчатый, упрямый, обидчивый. «Вся в отца!» – особенно часто слышала я это в пору переломного возраста. И говорила себе: «Ага!… значит, и он такой!» Я гордилась своим упрямством – так хотелось хоть чем-то походить на отца!… Помнится: в детстве, как все дети, я терпеть не могла лук в супе. Но однажды бабушка сказала: «А твой папа любит вареный лук». Пересиливая отвращение, я приучила себя его есть. И была вознаграждена, услышав желанное: «Вся в отца!» Наверное, если бы мне сказали, что мой отец ходит по проволоке, я бы научилась ходить по проволоке…
Что я помнила? Встречу в Чкалове – отец несет меня на руках… Цветущую степь за домом – я верхом на отцовской спине… Но чаще всего в моей памяти возникала сверкающая на солнце тропинка – и тёмный силуэт вдали. Мы расходимся всё дальше – но всё оглядываемся и машем друг другу рукой…
Отец, с грустью и радостью вглядываясь в моё лицо: «Знаешь, как я тебя