Гогенцоллерндамм, где я и устроился. К этому времени я познакомился почти со всеми ведущими писателями и редакторами (в Берлине тогда были сливки немецкого литературного сообщества), с которыми, увы, я не всегда мог объясниться. Гюнтер Грасс, Петер Вайсс, Уве Йонсон, мои товарищи по перу скверно владели французским. Вообще, после четверти века моего отсутствия Европа показалась мне Вавилонской башней. Бывало, что сидящие за столом десять человек говорят на шести разных языках. Самолеты разносили людей во все концы; я знал таких, у которых было по три квартиры, и каждая в другой столице — допустим, в Риме, Берлине, Цюрихе, — и в каждой человек проводит по десять дней в месяц. Эта новая, современная Европа, слишком разогнавшаяся, слишком несущаяся галопом, тоже не давалась в руки, а если и держал я ее, то как бомбу, не зная, что с этим делать. Но не о том речь, не о том. В Западном Берлине, отделенном от Восточного знаменитой стеной, проживает немногим более двух миллионов жителей, но занимает он сравнительно большое пространство, тут и там утыканное парками, озерами, лесами, отдельные районы так встроены меж деревьев, что не знаешь, дома это или лес. Город-курорт, самый удобный из всех известных мне городов, где машины едут без пробок, а люди идут без спешки, где практически неизвестны ни толчея, ни духота. Необыкновенная ИДИЛЛИЯ разлита в воздухе: пожилые бюргеры трепетно выгуливают своих выхоленных собачек, аккуратная фрау поливает на окне цветы, машины вежливо останавливаются, пропускают, рабочий с улыбкой разгружает товар, кто-то ест пирожное на веранде кафе, замечательно откормленная девица глазеет на витрину… ВЕЖЛИВОСТЬ. В лифте незнакомые люди обмениваются приветствиями и любезностями. Спросишь прохожего, как пройти, так он даже проводит. В разговорах слышится тон, вызывающий доверие; такое впечатление, что ложь, насмешка, злоба изгнаны отсюда навсегда. Переходящая все границы БЕЗУПРЕЧНОСТЬ проявляется в воротничках, галстуках, пальцах, ногтях, ботинках, в том, как подъезжают такси, как обслуживают клиентов, в жесте почтового служащего, выбирающего нужные марки, которые потом наклеит на твое письмо. Высокая МОРАЛЬ не только в глазах, но и во всем теле, в силуэте, от шляпы до ботинок. ДОБРОДУШИЕ, СПОКОЙСТВИЕ, ПРИВЕТЛИВОСТЬ разлиты в этом городе, жизненный уровень в котором, пожалуй, повыше, чем в Штатах. Нордически сдержанная и сильная КРАСОТА здесь часто заглядывает вам в глаза. В этом городе, невралгической точке мира, городе-острове, к тому же обнесенном стеной, почти не видно полиции, можно пройти километры, и ни один мундир тебе не встретится… на этом зеленом курорте, в идиллическом Берлине… Но не об этом речь, не об этом. Я ужинал в садике ресторана на Фербеллинерплатц: тишина, деревца, зонтики. Не пуганные немцами воробушки садились ко мне на стол и что могли выклевывали с тарелки. Два фонтана разноцветьем струй напоминали два букета, поставленные посреди столиков, посреди говора гостей, мельтешенья официантов. И время от времени приходил черед красного цвета, и тогда мне в этом невинном Берлине вспоминалась кровь, и кровь фонтанировала из безжалостной земли! Но не об этом речь, не об этом. Берлин… нет, это нелегко, может, было бы легче, если бы мне — привет Гамлету! — не снилось дурных снов. Шесть месяцев спустя, когда я уже жил на Бартнингаллее, а завтракал в ресторане на Ганзаплатц, со мной произошло вот что. Напротив меня, через несколько столиков, сидел пожилой немец с дрожащими руками, наверняка пенсионер, за кружкой пива, может, и не совсем в своем уме, но трогательно общительный: он приветствовал официантов, меня и других посетителей удивительно сердечно, пользовался любым случаем, чтобы вступить в общение или хотя бы помахать рукой; видать, одиночество его было велико… (а я со всей своей внеисторичностью озадачился вопросом: а не
[54]
Леди Макбет. А они всё моют и моют себе руки… (для начала). Краны. Ванные. Гигиеническая обработка… однако.
Длинные ноги и какая-то блеклость в глазах, и шея, и цвет кожи… все эгоистично… (Ну а шведы, норвежцы, голландцы?)
Официанты. Балет. Твердыня. Не устают никогда. Безукоризненны. Предупредительны. (Немец как актер.)
Любят ли они маски и игру? (С этой стороны тоже можно, вообще, к сожалению, можно всё.)
Обособленность. Сотрудничают друг с другом, то есть, посвящают себя другому только частично, в рамках функции. Их одиночество занято преобразованием мира и удовлетворением потребностей. Женятся рано. Для того, чтобы
Север, север… Сколько в них от них самих, а сколько просто от севера (у англичан? шведов? датчан?). На это есть ответ: нордические черты усиливаются и преобразуются в их массе, необычайно сплоченной. И в конце концов превращаются в крылья. Уносящие ввысь! (Можно и так. Когда один человек думает о десятках миллионов… можно всё…)
Немец обречен на немцев.
Немец, обреченный на немцев, в простейшем варианте означает вот что: кому он может доверять, если не своему инженеру, генералу, мыслителю? Немецкая работа всегда отличалась солидностью. Немцы — народ, в котором рабочий доверяет элите, а элита доверяет рабочему… Правда, они проиграли две большие войны, но держали в постоянном страхе весь мир, и, пока немцев не разбили, их вожди вели нацию от победы к победе. Несмотря ни на что, они привычны к победам: на фабрике, на войне, в решении любых задач… Гитлер — тоже был прежде всего вопросом доверия.
А поскольку они не могли поверить в то, что это так примитивно, то вынуждены были принять, что это гениально…
Сравните: поляк сформирован поражениями, немец — победами.
Они не способнее других, просто они больше других боятся халтуры, которая им чужда… (лицо электрика, чинящего лифт, сосредоточенное, скорбное, чуть ли не мученическое).
И т. д., и т. д. Можно пойти по линии случайных, произвольных сопоставлений и посмотреть, что получится… Например, глаза — глазницы, работа как частный случай механизма, отношение к еде, соотношение отдых — движение, или, например, что всегда остается
Не наводить справки.
Не читать ни книг, ни газет.
Не осматривать стену.
Ничем особенно не интересоваться.
Сидеть в кафе и глазеть на улицу…