Полчаса назад они ушли. Молчаливые, озабоченные, но твердые и собранные. Ребята, ребята! Вы уже совсем мужчины.

А я... Бегут по щекам горячие соленые капли, в горле стоит застывший крик, руки не находят себе места... Я все-таки маленькая, слабая девчонка. Мне трудно.

Сообщение о буране кажется недоразумением, ошибкой, наконец — розыгрышем. За окном тихий, мирный вечер, изредка падают крупные пухлые снежинки...

12 февраля. 20 ч. 30 м.

Нет!.. Нет!!. Нет!!! Это не может... не должно случиться!

Самое главное сейчас — не распуститься, не зареветь, не запаниковать. Спокойно, Фаина! Надо унять противную мелкую дрожь, проглотить комок в горле, спокойно, деловито обдумать происшедшее и принять какое-то, единственно верное, решение. Пусть карандаш и бумага смирят хаос мыслей, помогут обрести твердость, так необходимую сейчас.

Итак, что же произошло?

...За окном падали снежинки. А на окне... На окне не было компаса!

А он был! Еще до прихода ребят я смотрела в окно и, наткнувшись на компас рукой, брезгливо, как бы ожегшись, отодвинула его.

Они в спешке взяли не свой компас, а тот! Так и есть — в куче вываленных из рюкзаков вещей я нашла его, компас Петра.

За окном все темнее и темнее. Снег пошел мельче и чаще. В трубе порывами взвизгивает ветерок, шуршит по стеклу снежной крупкой... Где-то заметает лыжню... Они пойдут по компасу. По тому. Испорченному! Не спасут Тиму и заблудятся сами... Надо что-то предпринимать. Какое-то единственно верное решение. Единственно верное...

А оно — не только единственно верное, но и единственно возможное — уже ясно. Надо только взять себя в руки, собрать волю, проглотить этот противный комок в горле. И идти догонять. Что есть сил.

Сейчас иду. Побегу изо всех сил, как на соревнованиях. Только бы хватило их — моих, к сожалению не таких больших, силенок!

Тетрадь пятая

ИСПОВЕДЬ ЯРОСЛАВА МАЛЬЦЕВА

Я должен сказать все это, чтобы заслужить прощение людей, заслужить право жить среди них, работать рядом с ними.

Вчера мне передали тетрадь — предсмертный дневник девушки, в гибели которой, как и в гибели ее товарищей, виновным считают меня.

Вероятно, это так и есть, хотя ни один уголовный кодекс в мире не содержит в себе статьи, до которой можно было бы осудить меня.

Но в этом ли дело... Человек сам себе — высший судья. Здесь невозможны ни обжалование, ни хотя бы частичное недовольство приговором, ни ссылка на судебную ошибку.

И этот приговор! — да, виновен! — я уже произнес себе.

Конечно, это было нелегко. Я солгал бы, сказав, что сразу понял свою вину, и, ударив себя в грудь, воскликнул: «Ах, я такой-сякой!» Сутки раздумий — тяжелые, сумрачные сутки! — привели меня к выводу, не предвиденному вначале. Тут было все: и попытки найти смягчающие вину обстоятельства, и всякие логические лазейки, и надежда на юридическую недоказуемость, и... да мало ли чего не было за эти недобрые сутки!

Недобрые?.. Нет, добрые. Ибо только беспощадность к себе — в тот миг, когда она появилась, — позволила мне легко вздохнуть и почувствовать себя человеком, способным смотреть в глаза другим людям, жить среди них, работать с ними... Если, конечно, они простят меня. Но надо ли мне искать прощения? Может быть, надо искать искупления?

Паренек — его зовут Михаилам — оказался братом того самого Тимофея Лебедева! Того самого!

Он нашел меня по адресу, кем-то услужливо подписанному в конце тетради.

Конечно, он не поздоровался, не произнес традиционной формулы знакомства и в ответ на приглашение сесть брезгливо присел на валик дивана. В глазах его были гнев и боль, ненависть и презрение. Тетрадь в голубой корочке с портретом Пушкина, зажатая в руке гораздо крепче, чем следовало, чуть заметно дрожала. Он долго молчал, видимо собираясь с силами, сдерживаясь, чтобы не выдать волнения, но это не удалось — когда он заговорил, голос его предательски прерывался.

— Вот... прочтите. Это предсмертный дневник Фаи. И отдайте мне тетрадь Тимы. Я знаю, она у вас. Вы не имеете права...

Я сразу понял, о чем он говорит, хотя еще и не знал содержания голубой тетради, которую он протянул мне.

— Я должен отдать вам тетрадь, еще не прочитав того, что вы мне передаете, или после? — спросил я, не в силах отказать ему, что бы он ни сказал.

Паренек замялся. Он, видимо, не ждал такого безотказного согласия и был готов чуть ли не к драке. Мои слова обезоружили его.

— Как хотите... — пробормотал он.

И я увидел, что он совсем не злой и не колючий, как показалось вначале, а только очень взволнован, что ему больно и горько, что он готов на все.

— Тогда я попрошу вас прийти завтра вечером. Хотите, я принесу сам, куда назначите...

— Хорошо. Я зайду. Вечером.

Мы помолчали. Он тупо смотрел в пол, медленно постукивая носком сапога, словно хотел сказать еще что-то. Молчал и я. Мне нечего было сказать, так как я не знал еще, в чем дело, хотя упоминание о тетради, хранящейся у меня, неприятно отдалось в душе.

Наконец, он встал. Глаза его снова были скорбными и колючими.

— Я брат... — сказал он глухо. — И хочу знать правду. Судить вас, вероятно, не будут, но я хочу не мести, а правды. Она — злее. Она... испепелит вас если в вас есть хоть капля...

Он не договорил и ушел, стараясь ступать твердо и независимо.

Испепелит! Несколько высокопарное словцо еще висело в воздухе, когда он вышел. Не заглушил его и стук захлопнутой двери.

Я еще не знал, как он прав, этот паренек в запыленных рабочих сапогах, с таким колючим и скорбным взглядом!

Уже темнело, но я сел к окну и, не зажигая огня, стал читать принесенную мне тетрадь.

Когда я кончил, на улице уже зажгли фонари и накрапывал дождь. Серебряными пятачками он расплывался на крыше соседнего дома, покрывая ее все гуще и гуще, пока через минуту не выкрасил в лоснящийся бархатистый цвет. В комнате стало душно, и я, открыв окно, жадно вдохнул насыщенный озоном и запахами мокрой листвы воздух. Получилось что-то вроде всхлипа.

Да, правда злее. Он прав. А кто неправ? Я? Я сел на подоконник и, глядя на льющуюся из водосточной трубы на тротуар все утолщающуюся струйку, стал думать. Паренек, наверное, еще не добрался до дому; может, стоит где-нибудь под карнизом... Дождь помельчал, но стал гуще, и в его монотонной дроби явственно слышится:

— Ис-пе-пе-ля-ет...

Какое странное и... страшное слово.

* * *

Да, я помню этот поход и эту печальную зиму.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату