Шаманиха привлекла меня случайно: я услышал, что на нее никто еще не восходил, хотя, казалось бы, ничего сложного в этом не предвиделось — вершина не высокая и не трудная, не так уж далеко от населенных пунктов. Ее можно было одолеть одному, без группы. Одному — это меня особенно привлекало. Я не любил коллективные походы и штурмы, где подвиг становился строго рассчитанной работой, где возможность опасности взвешена на аптекарских весах и исключена тысячами пилюль предосторожности.
Я всегда думал, что подвиг это аффект — душевный порыв, а не математический анализ, что он продукт взволнованного сердца, а не трезвого ума.
Я знал эти взлеты, они окрыляли меня — и тогда, когда я еще маленьким, слушая молотом стучавшее в груди сердце, пришел ночью на кладбище и, зайдя в дальний его угол, сорвал цветок со свежего венка; и тогда, когда, привязав себя к плоту, бурной ночью носился по волнам Исетского озера; и тогда, когда один в чьей-то самодельной байдарке в половодье проплыл три дня по кипящей Катуни; и когда один взял вершину в Забайкалье, которую с трудом освоил большой туристский отряд.
Холодок пронесшейся за спиной опасности приятно щемил сердце. Я чувствовал себя покорителем в схватке со стихиями — я был сильнее их. Волновали и восхищенные взгляды знакомых и слава неустрашимого.
— Ярый ты до славы-то, парень, — сказал мне как-то старик-алтаец, сидя у костра и слушая мой рассказ.
Он выловил меня, полуживого, из прибрежного тальника, куда забросили мой утлый челн вздыбленные ветром воды Катуни.
— А что, разве плохо? — спросил я его. — Чем плоха слава? Она движет людьми, толкает их на подвиги.
— Это ты верно, — заметил он мне, почесывая за ухом и прищурившись. — У нас вон Марья Оглоблина — доярка — лодырь была по всем статьям, а тут вдруг слышим на собрании обязательство берет. Перегоню, говорят, Люську и все тут. А Люська это, брат, деваха стоющая — самонаилучшая доярка то есть. До нее дотянуться — семь потов спустить надо. Ну, и перегнала Люську. В газетке писали.
— Ну вот видишь...
— А за Марью мы потом всем колхозом краснели, — продолжал, словно не слыша меня, дед. — Удои-то она водичкой разбавляла. А приемщик — прехехеейный — помогал в этом. Ну, конечно, обоих погнали...
— Ну это ты, дед, ни к селу ни к городу, — проворчал я недовольно.
— Не знаю, как к городу, а к селу — это уж верно получилось, правду говорю тебе, — сострил мой собеседник.
Нет, это не было голым честолюбием, хотя, не скрою, славы я не чуждался. Не это было главным. Мне казалось — сильные личности всегда нужны человечеству. И я воспитывал эти черты в себе. Но для чего нужны они человеку — я не думал.
...Шаманиху я не знал, но особенно не смущался этим. В литературе о ней и не могло ничего встретиться: по-видимому, никто до меня не восходил на нее. Но это-то и было интересно — почему никто? Только ли потому, что она ничем не примечательна, или почему-то другому?
Знал лишь только, что подходы к горе очень заболочены, и поэтому пошел туда зимой.
Переход от конечной железнодорожной станции до далекого таежного селения, ближнего к Шаманихе, прошел великолепно. Вместе с ночевкой в лесу он занял полтора дня. В селение я пришел днем, чтобы, отдохнув и осмотревшись, через день двинуться к вершине. Но здесь мне предстояла встреча, которой я ждал давно, но только не в этот раз.
Там была Фая.
Чем занозила мне сердце эта дивчина? Собранная спортивная фигурка, непослушная копна золотых волос с упрямой прядью на лбу, простое, кругловатое лицо — во внешности ничего особенного. Разве только большие, то чуть печальные, то чуть озорные глаза.
Знакомство было несколько необычным. Впрочем, у Фаи в тетради оно описано довольно верно. Она только не знала, что негодяй, пристававший к ней, — мой давний знакомый Нутик-меняла. Мне доставило большое удовольствие нанести оскорбление действием этой скотине и защитить девушек. Знакомство состоялось, но продолжения не последовало: Фая избежала проводин, не пришла и на свидание, которое я попытался назначить при следующей — случайной — встрече. Это задело меня.
Я стал искать Фаю и ждать встречи с ней. Находить мне ее удавалось — трудно ли, зная, где она учится, — но встреч не получалось. Я не решался подойти к ней. Это и злило и радовало.
И вот она здесь — в тайге! Конечно, она была не одна, с группой. Они, кажется, тоже шли на Шаманиху.
Конечно же, мне не хотелось попускаться первенством. Тем более, что я заявил о желании посвятить свое восхождение дню рождения Фаи и назвать гору — пусть неофициально — ее именем.
Правда, от этой чести она отказалась. Отказалась она и от подарка. Но я сунул компас в карман ее штормовки.
О, это был памятный компас — он прошел со мной почти все походы. Он был моим талисманом. Но он... не был компасом. Это — подарок покойной матушки. Весьма далекая от туризма и от физики, она решила как-то подарить мне в день рождения компас с золотой стрелкой. Ювелир удивился, но сделал, как заказали. На обороте стрелки было выгравировано: «Мама — Славе».
Компас, таким образом, стал только талисманом. Особенно после смерти матери. Я всегда брал его с собой.
Но я не подумал, что он может стать причиной несчастья.
...По карте я видел, что к Шаманихе легче всего пробраться по замерзшему руслу речушки, берущей свое начало у отрогов горы, а там — с километр пути, и я у подножия. Если выйти утречком, то к полудню я буду на исходном рубеже атаки, а к вечеру, возьму вершину. Вопрос казался настолько ясным, что я не стал никого расспрашивать о маршруте.
После ухода Фаи я посидел у окна, глядя на багровый закат и чернеющий на фоне его конус Шаманихи, и залег спать. Утро вечера мудренее.
Оно действительно оказалось мудреным, это утро 12 февраля.
Хозяйка, узнав, что я иду на Шаманиху, заявила мне, что на гору у них никто никогда не ходит. Гиблая она. Раньше святой считалась, теперь, конечно, в это никто не верит, но небезопасно, однако — кто их знает, что там шаманы настроили. Я все же решил идти.
— Ну, твое дело. Прощевай, ли чо ли! — напутствовала меня хозяйка. — Возвертайся живой.
— До завтра!
Однако возвернуться мне пришлось сразу же. Не успел я отойти и десяти метров от дома, как вспомнил, что забыл термос — оставил его на шестке, когда наливал горячий кофе. Попуститься было нельзя, хотя возвращаться очень не хотелось.
Хозяйка встретила меня на крыльце с термосом в руках.
— Догнала бы, — сказала она недовольно. — А теперь вот удачи не будет. Хотя молодые вы, не верите... Да и чо на нас, старых дур, смотреть!
А я верил. Стыдно признаться, но верил. Верил, оправдывая себя то шуткой (чего с чертями связываться!), то историческими параллелями (Пушкин тоже был суеверным), то тем, что это не больше как случайное совпадение с моим желанием («я и в самом деле хотел не пойти»). А смысл был один — от греха подальше: кто его знает, вдруг сбудется!
В этот раз не идти было обидно, и я пошел дальше, гоня от себя неприятные думы и стараясь не вспоминать о приметах. Но они сами напомнили о себе. И как! Исторической параллелью. Я уже прошел, наверное, добрую половину пути. Лыжи легко и споро скользили по крепкому насту. Узкая лента речушки виляла среди болот, покрытых щетиной мелкого осинника с редкими, в беспорядке натыканными елками. Временами она словно ныряла в густой березняк и становилась там поуже и попрямее. На одном из таких участков — когда я приостановился, чтобы поправить крепление, — шагах в пяти от меня откуда-то из-под пня выскочил заяц.
Он замер, скорее с любопытством, чем испуганно глядя на меня и подергивая черненьким носом.