латыши, в страшном запустении. Там, где когда-то был газон, земля утоптана как на гумне, стекла кое-где выбиты, заколочены картоном или пластмассой. Сомневаюсь, что те, кто обитает здесь сейчас, живут такой же дружной общиной, какая существовала у нас недолгое время.
45-я школа закрыта, окна заколочены досками, на стенах граффити. Кинотеатр на Центральной авеню тоже закрыт, а сомнительные бары живы по-прежнему. На углах мужчины выпивают и подозрительно наблюдают за мной, когда я проезжаю мимо. Мне кажется, что и дома латышей скоро снесут, похоже, жить в них уже нельзя.
Один только господин Бумбиерис долгие годы жил здесь и не переезжал в другой район города. Не вспоминая больше о Мэрилин Монро, он в возрасте восьмидесяти лет застрелился.
Миссис Чигане во всем и всегда нас опережала. Она первая перебралась в Калифорнию. Первая купила тостер. Она отправила Таливалдиса в магазин за огромным караваем «Чудо-хлеба» и стучалась во все двери, приглашая к себе. Мы все толпились в тесной кухне, смотрели, как работает поставленный на середине стола тостер, по очереди закладывали в него хлеб. Мы попробовали и оценили сухарики с маслом, колбасой, виноградным желе и ореховым маслом. Миссис Чигане отправила Таливалдиса в магазин еще раз.
— На сей раз купи две буханки, — сказала она, — чтобы всем хватило. А ты, Агата, иди со мной. Попробуем на пару осилить инструкцию о пользовании скороваркой, чтобы миссис Бриедис опять не пришлось соскребывать морковь с потолка. Ну, рада, что знаешь английский?
— Да.
Я была рада. Изучение английского языка было самым прекрасным, самым захватывающим аспектом освоения Америки.
15. УХОД ИЗ ДОМА
Я не могла дождаться, когда наконец уйду из дома. Я хочу избавиться от тесноты на Парковой, где мы забаррикадировались всего в пяти кварталах от центра. Бедный, бесперспективный городской район становится все опаснее. Всего в полуквартале от нас за заброшенной церковью изнасиловали и зарезали какую-то женщину. Еще одну задушили в доме, который расположен напротив полузаброшенного доходного дома на Парковой, в котором все еще живет несколько латышских семей. Но большинство, как только появляется возможность, отсюда уезжают. Дружная латышская община, готовая поддержать любого, постепенно тает.
Я лежу в постели, слушаю радио, вопли и женские крики, доносящиеся время от времени из соседнего дома, так как бары уже закрылись. Там, во дворе, стоит очередь из мужчин, они курят, передают друг другу фляжки и бутылки, и ждут, когда наступит их черед. Иногда они путают номера домов и стучатся в нашу дверь, кричат, чтобы мы их впустили. Если папа дома, он, прежде чем зажечь свет, поспешно пристегивает воротничок американского пастора. И тогда мужчинам сразу становится ясно, что они ошиблись дверью.
Случается, выходят бабушка или мама. Голова и лоб их повязаны платком, глаза опущены, они стараются выглядеть старыми и непривлекательными — точно так же, как в погребе Лобеталя. Днем двустворчатые окна столовой закрыты тяжелыми коричневыми шторами, летом здесь жарко, зимой всегда темно. Мама часто проверяет, заперта ли дверь, на ночь мы с Беатой по ее приказанию придвигаем к двери обеденный стол. На улице мужчины пьянствуют, поглядывая на дом; может быть именно в эту минуту они прикидывают, как вломиться сюда.
Владелец соседнего дома носит белую ковбойскую шляпу и длинное блестящее кожаное пальто, похожее на шинель немецкого офицера. Мама его презирает и сердится, что у него так много посетителей.
— Опять эти пьяницы нациста-ковбоя, — кричит она, когда кто-то стучится в дверь. — Не показывайся им, Агата. Запомни, Беата, если кто-нибудь из них начнет ломиться в дверь, прячьтесь в шкафу.
Она ждет, пока мы не уходим в дальнюю спальню. И тогда только кричит у запертой двери:
— Уходите! Вы перепутали дом!
— Нет дома! — бабушка произносит единственные известные ей английские слова, точно так же отвечает она и на телефонные звонки.
И только если мужчины продолжают стучать, мама зажигает свет и указывает на соседний дом. Бабушка энергично трясет головой, чтобы мужчины увидели сквозь маленькое оконце в двери, которая открывается прямо в комнату, что их не пустят.
— Я могла бы сказать, что свою жизнь они могли бы прожить потолковее, но не собираюсь учить английский язык, — говорит бабушка, когда шаги удаляются. — Мне и так пришлось выучить достаточно языков — в Сибири русский, в Москве французский, в Латвии немецкий. Не стану я в восемьдесят лет учить еще один, чтобы посылать нацисту-ковбою клиентов и умножать его богатство.
— Эти несчастные создания, — вздыхает мама. Она никогда не называет живущих по соседству женщин проститутками.
— Мартин Лютер сказал… — начинает отец.
Но она не слушает.
— Искалеченные жизни, такие страшные унижения. Каждый день они, конечно, молят о смерти.
Женщины никогда не появляются на улице, днем длинная низкая веранда пустует. Возможно, после тяжелой ночной работы днем они отсыпаются, а может быть, сидят взаперти. Днем не видно и черного «кадиллака» ковбоя. Живет он в другом месте, скорее всего в роскоши, но часто появляется в неурочное время. «Кадиллак» бесшумно скользит по улице, останавливается около дома, ковбой выходит, открывает дверцу и поспешно заводит в дом еще одну женщину.
Иногда проволокут мимо опустившуюся блондинку лет пятидесяти, с сухой, белой кожей, бессмысленным взглядом, впрочем большинство женщин — чернокожие. Некоторые круглые и пухлые, с глазами такими же грустными, как у мамы. Другие стройные, живые девушки, похожие на тех, что выходят из автобуса на той же остановке, что и я, — в Шортриджскую школу. Они всего на несколько лет старше, чем другие чернокожие женщины, которым всю жизнь придется работать служанками в особняках Меридианной улицы.
Мужчины, которые бродят по нашему двору, втаптывая в плешивый газон бутылочные осколки и окурки, и писают возле нашей веранды, белые. Разговоры о предстоящей «интеграции» в городском бассейне у многих вызвали страх перед близостью черных тел и они перешли в Уэстлейк и другие «частные клубы пловцов», а вот ночной бизнес ковбоя процветает.
Мама по-прежнему моет посуду в ночном клубе
— Кто ему доверил переводить Достоевского? — спрашивает она. — Он ничего не знает о русских. Достоевский писал о непорочной душе, а не о целомудрии и невинности. Он высоко ставил чистоту Марии. Она была унижена и использована, но Достоевский знал, что она чиста. Он был выдающийся писатель, так как за внешним, поверхностным видел суть.
Отправляясь на очередное собрание, папа рассеянно прощается. И он, и мама серьезно относятся к своим обязанностям натурализованных граждан США, но в остальном они совершенно по-разному оценивают новую страну проживания. Папа почти все свое время проводит с латышами. Он неутомимо трудится в созданной им самим латышской общине, в Латышской общине Индианаполиса и в Латышской лютеранской церкви в изгнании. Каждый день он молится, чтобы Латвия снова обрела свободу и чтобы