«Как сохранить?» — хотел спросить Имре. Но вошла мать, встала незаметно поодаль, одновременно со сдержанностью графини внешне не проявляя чувств.
— Береги себя, сынок.
Отец невольно покосился на нее. Но ничего не сказал, только сделал какое-то горловое движение, шевельнул седой головой. Но мать и без того поняла, улыбнулась ободряюще:
— Сразу на фронт… Не забывай о себе сообщать, сын. Мы волнуемся с папой.
Последнее у нее вырвалось непроизвольно. Не отдавая себе отчета, она выразилась так, как если бы перед ней стоял не молодой стройный офицер венгерской армии, а маленький кудрявый Имре лет шести- семи от роду с распахнутыми детскими глазами. И отец заметил это, и сам Имре.
С одной стороны, было неловко чувствовать себя эдаким несмышленышем. Как никогда хотелось погарцевать, показаться перед родителями в полной красе. Вот, мол, какой у вас сын вымахал: ростом с отца, а то, может, и чуть выше, если незаметно привстать на цыпочки. С другой стороны, какое-то щемящее тепло вместе с тихой грустью облило сердце Имре. Хоть и говорят «на фронт, как на прогулку», — но как оно обернется на самом деле, едва ли кто знает…
— Позвольте-ка я взгляну, — увидев офицерский кортик, мать, не выдавая волнения, протянула руку.
На самом деле материнская гордость за возмужавшего и заслужившего свой знак отличия сына сдавила грудь. Вспомнилось почему-то, как однажды весной, будучи шаловливым ребенком, как и все в его возрасте, провалился в рыхлый сугроб, на дне которого оказалась яма с водой. У нее и сейчас перед глазами картина, как он беспомощно барахтался с недоумением на лице, как она, к ужасу домочадцев, бросилась спасать его и мокрого, напуганного несла на руках в тепло дома.
Слава богу, ребенка быстро раздели, растерли сухим полотенцем, уложили в кровать под теплое одеяло, напоили горячим чаем с малиновым вареньем, вызвали доктора.
Переполох был на весь дом. И потом еще долго с охами и ахами обсуждали, как могли оставить ребенка одного, без присмотра и как он героически барахтался в снежной жиже, как в мыльной пене.
Он тогда подцепил простуду, и две недели его не пускали на улицу. А когда вышел, уже первая травка на пригреве ошеломила его. А солнце было такое яркое и горячее, что он зажмурился от неожиданной перемены.
И это вспомнила мать, и многое иное. Картины одна четче другой промелькнули в памяти. И вот она уже держит кортик сына. Знак отличия. Знак чести и доблести.
— Красивый какой, — сказала она с женской непосредственностью.
В другое время мать, может, не позволила бы себе проявить излишнюю возвышенность чувств, с которыми произнесла последнюю фразу, если бы не сложившиеся обстоятельства: с одной стороны, торжество по случаю окончания сыном военного учебного заведения, с другой, — горечь расставания в связи с отправлением не в романтическое путешествие, а под пули, в кромешный ад войны.
Сколько бы ни кричала гитлеровская пропаганда о блицкриге, война есть война. Причем развязанная не Венгрией. Каждому дураку ясно, что Венгрия тут ни при чем. Она между двух огней. Не все ли равно, какой огонь опалит ее сына. Все больно. Но истинный венгр не станет никому жаловаться. Честь для него превыше всего.
Мать не стала говорить сыну этих красивых слов. Он и без них вместе с грудным молоком впитал в себя их смысл.
Молча переглянулись отец с матерью.
— Ладно, — сказал отец, — за столом договорим…
Ему казалось, он поднимается в гору. Трудно, шаг за шагом, с камня на камень. Тропинка — среди густых ельников… Ельник столпился у подножия горы и не пускает вверх. Растопырился, распустил свои иголки на упругих ветках, крепкий, кряжистый, — никак пускать не хочет. Там, выше, ельник реже и реже: в проем видно. Будто ему самому трудно взбираться в грузной шубе. А Имре обязательно нужно взобраться. Вот он поставил одну ногу на выступ, перекинул тело вперед. «Схватиться бы за что-то». Руки ищут опору, хоть какой-нибудь корешок, вымытый паводком, нечаянную выщерблину. Но каждый раз пальцы натыкаются на колючки, царапающие в кровь. Он уже не обращает внимания на боль, на тяжесть. Он считает медленные шаги вверх: «Раз, два, три…» Дыханье срывается, пот заливает лицо, каждая мышца напряжена, болит.
Вот еще один просвет. Там, наверху, ельника меньше, зато тропинка круче. И не тропинка даже, а только намек на нее. Кому ж тут ходить?
«Где я? Надо остановиться, отдышаться, стереть пот с лица. Он заливает глаза, — невозможно смотреть. Щиплет».
«А кто тебя торопит? Отдохни, одумайся. Может, наверху кто-то ждет тебя?» Кажется, кто-то ждет. Никак не поднимается нога, словно засосало по колено. На мгновение отчаянье бессилия охватывает его. «Пошло все к черту! Я не обязан карабкаться изо всех сил, будто муравей с соломинкой. Да, это муравьи проложили тропинку, еле заметную тропинку, отшлифовали камни, которые топорщатся из корявой шкуры горы, дразнят, разговаривают с тобой: А я выше взобрался, я выше…»
Имре собирает все силы, словно от этого зависит будущее земли, судьба каждого человека и тех двух мальчишек, которые, как воробьи, прошмыгнули мимо, когда Марта хотела поцеловать его, собирает силы и переносит тяжесть ноги чуть выше и неожиданно оказывается на самой вершине Матры.
Ах, как слепит глаза от простора! Невозможно оторвать глаз от этих наползающих друг на друга пирамид, нескончаемых, неисчислимых. Дыханье захватывает от красоты. Невозможно насмотреться, так и стоишь, околдован. Нет, уже и не стоишь, а паришь над ними. Плавно-плавно, как, наверное, парит орел, еле шевеля кончиками крыльев и головой, чтобы не дать воздушному потоку сбить себя, унести в сторону. А ноги вновь наливаются тяжестью и превращаются в авиационные бомбы, которые надо сбросить с этой высоты.
— Это же Матра! Наша Матра! Это же моя Венгрия! Разве можно на нее сбрасывать?! — пытается закричать Имре, но звуки застревают где-то внутри него.
Только едва шевелится язык:
— Матра! Венгрия…
— Коля! Коля! — вдруг слышит он над собой мягкий женский голос, явно обращенный к нему.
«Но почему Коля? Я не Коля?» — хочет произнести он и снова проваливается в безумную темноту, из которой постепенно вырисовывается опять тот же густой ельник у подножья горы, и снова надо карабкаться к вершине, с которой он уже видел с одной стороны пологий склон, с другой — крутой обрыв…
Кто-то осторожно, едва касаясь, отирает пот с его лица: вначале со лба, потом…
— Ма-ма, — тихо шепчут его губы или так кажется, а рука пытается дотронуться до руки с полотенцем.
Но пальцы нащупывают на лице хвойные иголки. Будто превратился в елку на склоне Матры. Вдруг слышит резкий старческий голос на русском:
— Отойди от него, внучка. Отойди! Раненый — не игрушка.
«Раненый?.. Но почему на русском? Я в плену?» Некоторые слова Имре не разобрал, но и те, смысл которых дошел до него, не совсем понятны. На всякий случай он замирает, не открывает глаза.
Проснувшаяся мысль начинает оттаивать в голове, связывать ниточки событий. Постепенно, все нарастая и нарастая, как огонь по сухой степной траве, память охватывает все тело, возрождая происшедшее. И тело, и мозг, и каждая клетка отзываются судорогой. И Имре, пока мозг лихорадочно ищет хотя бы крохотный кончик, за который можно зацепиться и найти выход, замирает еще глубже, будто в панцире.
Бок, ноги, лицо, как чужие. «Но где я? Если я в плену, то почему „внучка“? Чей это голос?»
Имре ощущает, что лежит в тепле, на жесткой постели, что вокруг никаких посторонних, кроме старика и девушки, а на лице не елочные колючки, а щетина.
«Но почему Коля? Они думают, что меня зовут Колей? Они думают, что я русский, — вот что! Но откуда они взяли, что Коля? Разве у русских одно имя Коля? Или им нравится звать меня Колей?»
Сознание опять заволокло какими-то немыслимыми видениями, где нужно преодолевать,