Исследуя ил, взятый с большой глубины в Атлантическом океане и пролежавший в пробирке несколько лет, Гексли нашел в нем обрывки прозрачного желатинообразного вещества, состоящего из крошечных зерен, без заметного ядра и оболочки.
«Я считаю, — писал он, — что зернистые кусочки и прозрачное желатиновое вещество, в которое они погружены, представляют массы протоплазмы. Я думаю, что это новая форма простейших живых существ».
Это было то, что искал Геккель. Батибий — вот прародитель всех простейших животных, вот исходная форма, из которой развились неуклюжие амебы, резвые туфельки и красавицы радиолярии.
Он написал Гексли, получил от него несколько пробирочек с илом, проглядел их под микроскопом и убедился, что это простейшие существа.
Тогда Геккель построил замечательное родословное древо, в основе которого гордо красовался батибий, имевший к тому же название «Батибий Геккеля».
— Моим именем назван предок всех одноклеточных животных. Самый простой организм на Земле! — ликовал Геккель и старательно вырисовывал развесистое родословное древо, рассаживая по ветвям его амеб, туфелек и радиолярий.
Он был охвачен самыми лучшими намерениями — довести до конца здание эволюции. Не виноват же он, что Дарвин не заполнил всех пробелов, и приходилось как-то изловчаться, перебрасывая «мосты» через зияющие пропасти и пустоты.
Охваченный желанием «показать» и «доказать», он забыл о добросовестности ученого. И если его «предки» могли считаться просто результатом несколько пылкой фантазии, то зародыш — «мост» от обезьяны к человеку, — который он изобразил, был чем-то худшим.
— Родословная человека необходима! — решил Геккель. — Человек — потомок обезьяны. Это так. Но доказать-то это все же нужно!
Началось рисование родословного древа человека. Геккель разложил на полу своего кабинета большой лист бумаги и, ползая около него на коленях, старательно вычерчивал ствол, ветки и веточки, а на них развешивал листья. Но если листья развесить было нетрудно, если не очень хитро было изобразить и сами ветки, то со стволом случилась неприятность. Нужна была переходная форма, соединяющая человека и обезьяну. Придумать ее трудно: человека и обезьяну все знают слишком хорошо.
И вот появился рисунок какого-то необычайного эмбриона — зародыша загадочного предка. Откуда его достал Геккель, осталось секретом, но то был эмбрион обезьяны с головой человека.
Родословное древо человека было нарисовано. Прекрасное древо, насчитывавшее двадцать два основных предка человека. Тут были и монеры, и амебы, и мореады, и бластеады, и гастреады. Были сумчатые и лемуры, длиннохвостые обезьяны, человекообразные обезьяны, обезьяночеловеки и, наконец, сам человек. Никто не видал безъядерных монер и подавно всех этих бластеад и гастреад. Но они важно занимали свои места, а в тексте Геккель расписывал их так, словно они были его любимыми игрушками еще в раннем детстве.
— Эта родословная стоит не дороже родословной героев Гомера, — тонко съязвил знаменитый физиолог Дюбуа-Реймон.
— Гнилые деревья таких родословных, едва построенные, уже разрушаются и загромождают собой лес, затрудняя его разработку, — присоединился к нему Рютимейер, менее начитанный в греческой истории, но немножко знавший лесное дело.
— Я докажу! — донеслось до них из кабинета Геккеля.
Стены кабинета Геккеля украшали огромные листы с родословными древами животного мира. Но среди этих родословных не хватало одной, среди обобщений был пробел.
— Душа! Как обобщить ее?
Геккель много дней был задумчив и сердит, шагал по кабинету и недовольно поглядывал на родословные древа, словно ждал от них ответа.
— Почему у ящерицы взамен отброшенного хвоста вырастает новый; почему разрезанный на две части земляной червь целиком восстанавливает утраченное? Почему разрезанная на десятки кусочков гидра не погибает, почему из каждого кусочка развивается по новой гидре?.. Тут что-то скрывается…
Ища ответа, он дал его в своей теории «коллективной души»:
«Все клетки животного состоят из мельчайших частиц — пластидул. Эти пластидулы не что иное, как молекулы; они отличаются от молекул неживых тел только большей сложностью. А главное их отличие — пластидулы могут чувствовать и хотеть».
«У всякой пластидулы есть элементарная душа, из этих душ составляется душа клетки, из душ клеток — души органов и тканей, всего тела…»
Он обобщил душу, сделал ее необходимейшей принадлежностью всякой живой клетки. Правда, он никогда не видел этих пластидул, но ведь он не видал и многого другого, о чем писал.
— Как могут из простых атомов железа, кислорода, водорода, углерода и азота получиться пластидулы, обладающие какой-то, хоть и очень простенькой, а все же душой? — спрашивали его.
— Ваш вопрос — результат невежества! — отвечал изобретатель душ. — Атомы движутся, движутся и молекулы, составленные из этих атомов. В живых молекулах эти атомы движутся по-особенному, вот эти-то движения и создают память, волю, чувство. Но имейте в виду, что у клеток память бессознательная, — поспешил оговориться он.
«Универсальная душа» была найдена. Она оказалась неотъемлемой собственностью всего живого, всякой клетки. Даже у фантастических монер и то были какие-то особые «монеровые души». Душа человека оказалась суммой душ его клеток.
Тут как раз подоспел Мюнхенский съезд, и Геккель решил развить на нем подробнее свою теорию. Дело не только в том, что он выступал при всяком удобном случае, стараясь пропагандировать свои взгляды и защищать теорию Дарвина: теперь нужно было поговорить и о «клеточной душе». Ему очень хотелось заменить клеточной душой ту божественную душу человека, о которой столько твердили церковники.
Ученые не очень благосклонно встретили геккелевскую теорию наследственности.
«Ему бы вместе с Парацельзом человечка в колбе делать, — дерзко говорили некоторые грубияны. — Ведь сделал же он своего обезьяньего эмбриона».
Нужно было поддержать начавшую тускнеть славу, нужно было дать отпор критикам.
Геккель ехал на Мюнхенский съезд полный задора и высокомерия, полный страстного желания уничтожить своих противников и главное — доказать и еще раз доказать. Он сам не замечал, как из мыслящего биолога понемножку превращается в нечто среднее между фанатиком-проповедником и ловким жонглером-фокусником. Он не хотел слышать ничего противоречащего его теориям, считал свои теории безукоризненными, даже не допускал мысли о том, что против них можно возражать, что с ним — Геккелем! — можно спорить. Из своих теорий он создал себе нечто вроде особой веры, считал свое учение чем-то вроде нового евангелия. И на каждого противника смотрел с такой же ненавистью, как смотрели на еретиков правоверные христиане.
С высоко поднятой головой, сверкая глазами, стоял Геккель на кафедре в зале заседаний съезда. Он говорил резко и заносчиво, он не просто делал доклад — он нападал, учил, делал выговор собравшимся на съезд ученым.
— Точные исследователи требуют экспериментальных доказательств эволюционной теории! — восклицал он. — Это не математика, здесь нужен особый метод — исторически-философский. Ни филогения, ни геология не могут быть точными науками, они — науки исторические.