дают.
— Мясо скоро? — спрашивает с тоской русский.
— Мяса-мяса! — ласково отвечает официант.
Официанты тут по лицу знают, кому сказать бон джорно, кому добрийдэн.
В будке над пляжем как судья на матче сидит спасатель, лицо его хмуро. Как только русские туристы, раскинув руки, бегут навстречу кораллам, а заодно травматологу, он зверски свистит. Свет лежит чешуей на воде, воду взрезает черный рукав водолаза. Прошли две девушки в персиковых бикини, одинаковой формовки тела, только у одной тело раскрытое, знающее себе цену, у другой зажатое, занятое внутренним.
Григорук говорит:
— Забрала с ресепшна деньги и кольцо. Та на фига мне этот цирк. В номере надежнее.
Она плавает по полчаса, медленно, с достоинством.
— Людочке надо сбрасывать, — говорит, стоя надо мной, сверкая телом и оттягивая кожу на бедрах. — Тебе бы тоже не мешало. — Оглядывает меня критически. — Животяускас наела — мама, не балуйся!
— Пойду возьму бухаускас. — Возвращается с египтянином, который несет зонтичный коктейль. Он смотрит на Григорук подведенным черным глазами и говорит:
— Красивий.
Григорук где-то натырила физалиса, выкладывает гору на поднос и говорит:
— Закусяускас.
Я вдруг начинаю рыдать. Григорук растерянно обнимает меня и качает:
— Все пройдет, все пройдет… Ну что ты как маленькая…
Порыдав, я иду плавать и все стирается: горечь и слезы, и теплая вода.
Уходя с пляжа в детстве, всегда остро чувствовал, что сегодня купаешься последний раз. Прощался с морем, гладил его, увещевал, договаривался. Говорил: до завтра. Море, море, мой дружок, зачем сбиваешь меня с ног? Ну и не вытащить при этом было, такое было горе — в последний раз купаться.
Камень воткнулся в мое колено, как айсберг в титаник — быстро и сокрушительно. А с виду был такой безобидный круглый камень, в Крыму такие только соскользнут и обдерут кожицу. Этот прям раскроил. Дыра глубиной в сантиметра полтора. Меня это потрясло: вот была целая нога, и вот нога нарушенная. Так о хрупкости человеческого существа и задумаешься.
Дело было даже не на коралловом рифе, а в Соленом озере. Это такой водоем, сообщенный с морем. Скала посередине. На ней ступенечки — залезать. Не то что бы какое- то запрещенное место.
Потом плыла к берегу, зрелищно истекая и опасалась мурены. Иду — мелодрама. Песок белый, кровь капает. Арабы делали страшные глаза, итальянцы всплескивали руками. Русские переносили мое страдание стоически.
Григорук со стаканом в руке стояла возле холодильника, когда я, затыкая трусами рану, окровавленная зашла в номер.
— Ебать-копать! — сказала Григорук и опустила стакан.
Она бегала, что-то орала, нашла в чемодане страховку и потащила меня в медпункт. Там долго ругалась.
— Я тебе сейчас заполню! Я тебе так заполню, арабская ты морда! Человек кровью истекает!
Григорук в операционную не пустили. Я слышала, как она бесновалась в приемном покое.
В раздетом виде или даже в купальнике я вызываю умиление у мужчин. Даже жалость. Я неспортивная. На днях тренер смотрел, как я таскаю гантели, и на лице у него была боль. Он предложил заниматься бесплатно.
Египтянин-врач с нежностью посмотрел на мой шрам от перитонита.
— Слип энд донт край, — говорит египтянин. Надо быть честной: я всплакнула, но даже не от боли, а от страха, глубокий порез, кожа разошлась как земная кора от тектонических сдвигов, в разрезе видны беловатые слои и что-то малиновое светится. Потом пришел ассистент, похожий на средневекового горбуна. Так вот: горбун налег от усердия на мою вторую, здоровую ногу.
— Будешь пить антибиотики и приходить ко мне на перевязки через день, — сказал в конце врач.
Мне наложили семь швов, повязка на полноги.
Когда мы дошли до кадки с пальмой у входа, повязка сползла. Вернулись, врач стал хохотать.
— Ржет он, — сказала Григорук в сердцах. — Пластырь налепить не может, пидораускас.
Плавать нельзя, в СПА нельзя, на танцы под пальмами — тоже нельзя. Лежу как бревно. Умолила Григорук уехать в Каир — там как раз Ахмад экскурсоводом. Она долго тянула волыну — не может же она бросить дитя, то есть меня. Зачем-то оставила мне флягу с текилой. Я полежала на пляже. Смотреть на купающихся было невыносимо. В номере убирали и посреди комнаты зачем-то стоял козляускас. Люду, говорит, ищу, она хотела у меня интервью взять. Я пожала плечами, папаша помялся и ушел.
Приехала Григорук, говорит:
— Та, большой город, все бегают, машины ездят — кошмар! Ходили в музей духов: вонючки! Экскурсия — не фонтан.
Про Ахмада ни слова. Прихорошилась, опять ушла. Я легла на кровать: и душа, и нога болели.
Розовая гора. Когда мне совсем плохо, я смотрю на розовую гору. Розовая гора не дает мне покоя. Это символ будущего. Когда я здесь все выпью, со всеми познакомлюсь, с кем суждено, перестану работать в редакциях и мне станет совсем все равно, что думают обо мне, машетарасовой, девушке с колонками и статьями, — я там поселюсь. Это, как вы понимаете, фантазия. Аллегория.
На розовой горе — как на луне — есть свои тайны. Почему там не строят? На горе нет ни дорог, ни людей. Она разрезана линиями, и в сумерках они то синеют, то становятся лиловыми. Иногда гора гаснет как выключенная лампа и сливается с мерцающим морем. Иногда наоборот — горит на солнце. Иногда она похожа на песочный торт, иногда — на кусок льда.
Я хочу убежать туда, чтобы ничего не решать. Потому что он говорит: я не могу уйти оттуда, но и ты должна быть со мной. Это достижимо, говорит он. Достижимое это