Левочка, а именно — Лев Николаевич.
— Левочка Николаевич, — начал бич-интеллигент, поправляя очки. — Нам, знаете ли, так неловко. Мы больше никогда не будем, — и он вдруг обратился к своему могучему рыжему другу. — Слушай, как я выгляжу? А? — Пригладив ладонью редкие волосики над ушами, он явно охорашивался. — Говори честно.
Бич с бородой оценивающе посмотрел, закивал:
— Лучше.
— С сегодняшнего дня, — сказал бич-интеллигент, — мы завязываем. Идем, взявшись за руки, трудиться. Только труд еще может сделать из нас человека.
Хрустов иронически поиграл пальцами, как пианист, по столу.
— Не надо клятв, граждане бичи! Гегель что говорил? То-то. Мне вас искренне жаль. Поэтому я вас не в кабинет, а сюда. Я гуманист, граждане бичи. Великий гуманист. Целуйте же мне руки! — Поймав неясное тело движение бородача, Хрустов покраснел и отдернул руки. — Мысленно!..
Официантка, наконец, принесла заказ. Васильев принялся ужинать. Хрустов налил водки себе и бродягам, и смотрел, как они жадно пьют, едят, роняют ножи, ругают друг друга шепотом за суетливость…
У Хрустова было сегодня скверное настроение. Мать с отцом писали, чтобы он вернулся в Белояры, поступил в институт — хватит ему этой дешевой романтики, неужели армии было мало. А ведь он мог и в армию не ходить — отец достал бы справку. У Хрустова-отца и у Хрустова-сына что-то ненормально с клапанами в сердце, но Лева этого совершенно не чувствовал и всегда скрывал, а медкомиссия перед армией не заметила. Лева отслужил два года, побывал дома, поссорился с Галей, с которой переписывался… и уехал на Север, оттуда на Восток, оттуда на юг Сибири, в Саяны. Приятелей и здесь завел десятки, а близкого верного друга не было, поговорить не с кем.
А как же его три верных друга, спросит проницательный марсианин? А дело в том, что одного из них забрали из бригады и назначили большим шишкой — начальником штаба стройки, и он сразу же стал чрезвычайно занятым. Поэту-бетонщику Алеше Бойцову еще предстояло войти в знаменитую бригаду, где верховенствовал Хрустов. А Серега Никонов влюбился в официантку Ладу, высоченную девицу с вишневым, накрашенным сердечком ртом, срочно учился играть на гитаре и петь блатные песни. Он и сейчас, наверное, валяется на топчане и мурлычет «Постой, паровоз, не стучите, колеса…» да расспрашивает бывшего зэка Климова, как брать эффектные аккорды. А бывший зэк, ныне звеньевой знаменитой бригады, показывает их исколотыми синими пальцами.
Они сидят, базарят в общежитии — до утра время свободное, смена у них на этой неделе дневная, авралов нет, хотя все ждут какого-то внезапного приказа — все знают, все помнят, что вода в верхнем бьефе почему-то поднимается…
Хрустов один, как перст. Правда, по приезде он некоторое время поглядывал на Машку Узбекову, довольно пожилую (лет двадцати трех) девицу, старшую лаборантку из стройлаборатории и даже намекнул ей по время танцев, что женится, если они получше узнают друг друга. Маша тут же напряглась, зарозовела, заморгала, но разговор на эту тему больше не повторился. Да, как писал Пушкин: со мною друга нет, с кем горькую запил бы я разлуку. Хрустов, кстати, пил мало, он больше любил беседы вокруг бутылочки. И сегодня он был рад случайным встречным, которые, боясь, что он — следователь, внимали трепетно всем его разглагольствованиям.
— He торопитесь, — говорил, уныло усмехаясь, Хрустов, — никто не отнимет. Вы хоть где ночуете, граждане? Понимаю. Конспирация. Но разве мы не знаем? Где-нибудь в подвале, на толстых трубах отопления. Сейчас зима, снег. И собаки, наверное, рядом скулят… — Бич в бороде прослезился и пожал легкую руку Хрустову. — Боже! Как быстро человек может потерять образ и подобие человеческое! Впрочем, я не о вас… Еда, еда. Все сводится к ней. А те, кто говорят, что идеями питаются… просто другую еду едят — осетрину, икру! В полутьме свечек — на старом тусклом серебре — чтобы возбуждало аппетит… Даже умнейшие люди, получив власть, место, начинают хапать! И не важно, что лезет в руки — борзые щенки или красные знамена, в конечном счете все равно все сводится к самому банальному — к жратве, пардон! К пряностям, фруктам, к сладкой воде. И попробуй, у этих… — Хрустов подчеркнул «этих», — отними — заорут матом почернее нашего! Мещане, микро-начальники! Ах, самое прекрасное время — когда ты молод, голоден и бескорыстен… верно?. ничего не имеешь и мало чего просишь — хлеба и воды… Что говорил Сократ?
Бородатый чуть не подавился.
— То-то, — назидательно отметил Хрустов, подняв указательный палец. — А что говорил… э-э… Спиноза? То-то, граждане бичи. Кушайте, кушайте, аплодировать будете после. Вот взять золото. — Хрустов понизил голос, интеллигентный бич побледнел и отложил вилку. — Это звезда, бог, черт те что во все времена. А что в нем, в золоте? Чем лучше меди? Если бы договориться с самого начала, что медь — прекрасный металл, то медь прятали бы в подвалах, за медь умирали… Всё условно — кодексы, привязанности… но что ж, слаб человек, хочется ему, чтобы золото было, был бог. Что, я не прав? — Хрустов вдруг еще более заскучал, машинально оглянулся на незнакомого, безмолвствующего соседа за столом. — Господи!.. А что дальше? Ну, работа… еда… потом гроб с Шопеном. Ешьте, ешьте! Ешь и мой лангет, гражданин бич в бороде. Ты похож на Карла Маркса, а вряд ли читал «Капитал». Мне грустно.
Вдруг все в ресторанчике заоборачивались, Васильев тоже посмотрел на входную дверь — видимо, на перроне, за белыми стеклами, мохнатыми, как подушки, что-то происходило. Через зал быстро прошел милиционер, за ним — женщина в роскошной шубе и трое молодых людей, явно приезжих. Послышались голоса:
— Говорили — приедет… Она и есть — кинозвезда.
— Шуба-то! А народу с ней! В штатском… охрана, видать.
— «Видать»! Ее мужья, режиссеры.
— Брось, дурак! Молчи, дурак!
— Охрана, конечно… еще бы. Вдруг такой, как ты… да на нее…
— Да уж! Замну — живо слетят стекляшки…
Хрустов ревниво усмехнулся, быстро заговорил:
— И ресницы слетят накладные, и пудра, пуд муки! Одни уезжают, другие приезжают. То никого калачом не заманишь, то кинозвезда, видите ли! Ее в Москве и знать никто не знает, а у нас на ГЭС будет, лапонька, кочевряжиться. Мол, нет ролей, а плохие я не беру. А сама бы рада — удавилась бы! Впрочем, пускай. Мы всех любим. Мы гуманисты, нам нечего терять, кроме своих цепей. — Он достал из кармана часы с цепочкой, долго хмурился, гладя на секундную стрелку. — Время идет, в старости ей покажется, что она была любимой актрисой сибирской стройки. Будем гуманны, давайте лучше выпьем. Ты чего загрустил, рыжий? — удивился Хрустов, воззрившись на раскисшего от еды и питья бородача. — Не надо себя жалеть, не надо! Герцен что сказал? То-то. Зачем жалеть-то? Ты кто — Ломоносов? или Моцарт? То-то. Ах, до чего тоскливо мне… кто бы понял…
Бичи почтительно смотрели на него.
— Ты-ы ушла-а… и твои плечики… — Тихо запел Хрустов. — Скрылися в ночну-ую тьму-у… Объявляю конкурс — кто меня поймет, приз — ящик водки.
Бородатый бомж расчувствовался — утер рукавом глаза.
— Мне жалко тебя, Лев Николаевич.
— Запомнил?! — Хрустов удивленно привстал, заметался, наливая бичам водки. — Как приятно, когда тебя по имени-отчеству. Эх, друзья! Я рад, что с вами встретился. Вы боитесь меня? — Хрустов укоризненно помолчал. — Ну-у. Ну-у. Поэтому не пьете? Ну-у. Ну-у. Не бо-ойтесь, я такой же человек, как вы.
Бич в очках застенчиво спросил:
— Вы, наверное, в душе поэт… гражданин следователь? Или музыкант?
Хрустов с минуту разглядывал его впалый висок, острый подбородок, заношенную рубашку, потерявшую клеточки на сгибе воротника, галстук из синтетики, с пальмой посередине.
— Все мы грешили… — пробормотал он, пытаясь понять, почему ему не весело, не смотря на этот идиотский розыгрыш. — Сонеты… сонаты… си бемоль мажор… тамбур-мажор… мажор-дом… Но во имя кого? Скажете — во имя женщины?
Бич-интеллигент серьезно кивнул.