Короткий звук.
Горячая, безумная боль. Она прошла внутрь. Она наводнила меня, и я медленно зарычала. Я рычала и кричала, и его руки остановились. Он слез с меня. Встал, отступил и сказал:
— Что за?..
Пошатываясь, я поднялась на ноги. Я спотыкалась, мое плечо было вздернуто, и рука раскачивалась свободно, и я все время ревела, как в Торнибёрнбэнке, в ильмовом лесу, в прошлой жизни.
— Господи, спаси меня, — сказал он, глядя на мои меняющиеся очертания. Потом пробормотал: — Ведьма…
Воя, я ухватилась за кобылу левой рукой и прохрипела:
— Пошла, пожалуйста, пошла!
Но она нипочем не понесла бы меня такую — висящую у нее на боку и ревущую страшным голосом. Она повернула голову, чтобы посмотреть. И пока она смотрела, возвратился солдат и, воняя перегоревшим виски, вцепился в нее обеими руками. Он схватил ее за хвост и дернул. От этого она завизжала и ударила его ногами, потом заложила уши назад, всхрапнула и понесла меня быстро-быстро-быстро в северную тьму.
Как же мы мчались! Как летели той ночью, да и другими ночами тоже. Такой была моя кобыла, с прижатыми ушами и шеей, вытянутой далеко-далеко вперед, с гривой, зажатой между моими пальцами, и копытами, грохочущими о камни и месящими грязь в темноте. Я держалась крепко. Когда мы скакали, я опускала голову. Прижимала подбородок к ее плечу и смотрела на ее переднюю ногу, вспыхивающую белым-белым-белым. Или смотрела на несущиеся подо мной травы, чувствовала, как реки бурлят от нашей скачки и ветки ловят мои волосы. Если были звезды, я глядела вверх. А порой, когда она мчалась по вересковым пустошам быстрейшим, дичайшим полночным галопом, и воздух был холодным, и луна была полной, я закрывала глаза и, ощущая одной щекой ее тепло, а другой — холод ветра, чувствовала в себе волшебство. Я мысленно кричала кобыле: «Вперед». Я думала: «Быстрее! Быстрее!» И в тот миг не имело значения, что я грязная и уставшая, что в моем животе пусто; это не важно, что меня называют ведьмой и у меня нет безопасного пристанища, потому что я скакала на своей кобыле в стылом незнакомом краю и думала: «Я живу. Я жива». Моя мать не жива. Другие не живы. Но я жива — и так счастлива оттого, что у меня есть кобыла. И я улыбалась, пока мы скакали сквозь ночь.
По лесам и верещатникам. И по побережью тоже. Мы скакали по песку, и в волосах у нас была соль. Мы взбирались на склоны холмов, и когда рассветало, казалось, что мы выше, чем все остальное, — черный силуэт всадника на фоне бескрайнего неба.
Мы обычно останавливались с первыми лучами солнца. Переводили дух и отчасти восстанавливали силы. Оглядывались, чтобы увидеть сверкающую взбаламученную воду и птиц, возвращающихся туда, откуда мы их прогнали. Тропинку среди травы, по которой мы прошли.
Вы теперь молчите. Вам нечего сказать.
Плечо? Оно сделало это само. Оно выскакивает наружу по собственному усмотрению, но и меня слушается. Когда нужно, я заставляю его щелкать и подниматься, как крыло. И когда кобыла унесла меня, я слезла на землю, стукнула рукой о камень — еще один щелчок. И таким образом сустав встал на место.
Я немного поплакала от боли. Я плакала о том, что произошло, и о том, что чуть было не произошло. Я плакала о хвосте кобылы — рука солдата оторвала его почти целиком. Но она обнюхала меня, почесала морду о переднюю ногу, и я похлопала ее. Потянула за длинные уши.
Кто в наше время способен любить лошадь? Любить животное? Я обожала свою кобылу, которая скакала со мной три сотни ночей. Которая обнюхивала мои карманы, надеясь получить мяту или грушу. Которая иногда очень внимательно вглядывалась в предметы — словно дерево или калитка у поля таили в себе опасность. Я любила ее и знала, что сердцу нельзя приказывать, оно не подчиняется разуму.
«Не люби». Но я уже любила.
Она была моим самым лучшим другом.
Она привезла меня в Гленко.
Скажите, мистер Лесли, вы любите свою жену? Думаю, очень сильно любите. Вы говорили о ней каждый раз, когда садились на этот табурет. Ваши носовые платки, как я догадываюсь, вышиты ее рукой, и чернильница, покрытая серебром, тоже ее подарок? Очень красиво. Вы сказали, что мои волосы похожи на ее, и я видела, как вы смотрите, когда я закручиваю их — вот так.
Я знаю, кем я была. Когда впервые стояла в болоте, и слышала кваканье лягушек, и видела, как бегут облака, — я знала. Другая. Одинокая. Знала, что это должно быть трудно — найти любовь.
Но я знала, что найду ее. Я всегда знала.
Пока солдат пыхтел на мне, а мой рот был забит грязью, я думала: «Я познаю ее. Однажды я полюблю мужчину всем сердцем. Он возьмет меня за руку. И этот солдат не будет обладать мной и не заберет мою невинность».
Вот что я скажу вам: какие же мы удивительные существа! Что за силы таятся в нас — во всех нас. Мы поймем, что уже все знаем, если проведем немного времени наедине с собой. Поймем, на какую глубокую любовь мы способны.
Уходите? Уже? Сегодня я чувствую себя потерянной. Потерявшейся во всем этом.
В конечном итоге я нашла мужчину, с которым я могла лечь. Его звали Аласдер. Его волосы цвета мокрого склона холма и старого папоротника — насыщенный земельно-рыжий цвет. Он видел красоту в яичной скорлупе и любил своего сына. Однажды он сказал: «Ты…»
Вернетесь? Завтра?
Я перенесу нас в Хайленд. К высотам. К небесам, раздуваемым ветром.
Любовь моя, я счастлив. Идет снег, и я так далек от всего, что мне дорого, но все равно счастлив. Какое счастье (это слишком слабое слово, чтобы выразить то, что я чувствую) видеть твой чёткий почерк, дотрагиваться до нижней части листа, на которую опиралась твоя ладонь, пока ты писала! Я ощущаю тепло твоего тела, исходящее от бумаги. Конечно, это мне только кажется, но в такую погоду, как эта, мы часто мечтаем о тепле и думаем, что чувствуем его. Ты ведь знаешь, я очень по тебе скучаю.
Я читаю твои слова, сидя в кресле у окна с видом на холм и на северо-восточную часть озера, которая все еще покрыта толстым льдом. Я подбросил дров в огонь, укутался в плед и раскрыл твое письмо, и мне чудится, будто ты сама произносишь эти слова в моей комнате. Когда-то я просил тебя не называть меня «дорогой», помнишь? Мне казалось, что это умаляет достоинство и значимость — те качества, которые должны быть у каждого человека, как говорил мой отец. Как только я мог подумать, что подобное обращение отнимает достоинство? Это слово само по себе достойно, я думаю, потому что любовь — подлинное, достойное чувство между мужчиной и его женой, это Божественный дар. Я благословлен им. Я глажу буквы большим пальцем.
Мне нравится, что мы не одинаковы. Иной мужчина желает, чтобы жена во всем соглашалась с ним — даже, пожалуй, таково большинство мужчин. Но ко мне это не относится. Именно ты, и никто иной, — та женщина, что нужна мне. Джейн, я глубоко восхищен тем, как ты видишь мир своими мудрыми темно- синими глазами.
Ты пишешь: «Возможно, ее ранит слово „ведьма“ и причина твоего прихода. То, как ты говоришь об узнице (лучше вместо „ведьмы“ я буду использовать это слово, тем более что оно вполне подходит для нее)». Я догадывался, что твой отклик будет именно таков, ведь тебе никогда не нравился этот термин. Ты продолжаешь удивлять меня своим красноречием и откровенностью. «Она человек, как и все мы, — пишешь ты, — и если не кормить и не поить живое существо, оно приобретет весьма плачевный облик, а потом и вовсе погибнет». Ты права, любовь моя, и мне стыдно за свою предубежденность. В моей голове звучало слово «ведьма», я смотрел на нее и кипел негодованием. Я буду просить у Господа прощения — потому что не Он ли учит терпимости, не Он ли внушает нам, что нет навеки потерянных душ? «Ибо Он не презрел и не пренебрег скорби страждущего» (Псалом 21: 25) — так сказано на одной из траченных молью страниц твоей Библии. Я надеюсь, что ее еще можно читать. Куплю тебе новую, не тронутую насекомыми,